Несколько дней жил он у Нюры, неспособный ни к какому общению, только ел, пил, ходил в уборную и спал. Спал с открытыми глазами. Нюра подходила, смотрела, вслушивалась, дышит ли. А когда начал оживать, то сны его стали чем дальше, тем беспокойнее. Он во сне скрипел зубами, стонал, кричал, вскакивал, безумно озирался и долго не мог уразуметь, где он и что с ним. Однако постепенно он поправлялся и, в конце концов, набрался достаточных сил для рассказа о том, что с ним случилось.

13

Помнишь, Нюра, ушел я в город. Женился на разведенке. Любой звали. Работала секретаршей у нашего начальника, у Лужина Романа Гавриловича. Через нее имел я от него разные снисхождения. Жили хорошо до самой войны. Ребеночка сделали, дочку. Люба по-городскому Викой ее назвала. Хорошая девчонка получилась, смешливая. А тут война, и часть личного состава перевели в действующую армию. А меня оставили по старости лет, и опять же через Любино ходатайство перед Романом Гавриловичем. И перевели надзирателем в следственную тюрьму. Работа хорошая, тихая, питание подходящее. Ничего, живу. Вдруг вызывает меня к себе ну сам начальник, сам Роман Гаврилович Лужин. Прихожу к нему, он из-за стола прямо выходит, ручку подает, по имени-отчеству называет: «Здравствуйте, Алексей Иваныч, садитесь, Алексей Иваныч, не хотите ли чайку, Алексей Иваныч, или коньячку, Алексей Иваныч?» И к маленькому столику подводит, и на кожаный диван садит, и коньяку стакашек, не большой, конечно, а маленький, так, чуть более рюмки, мне подает. А потом туда-сюда: как живете, как материально, если нужда, поможем, но и нам тоже очень чудовищно нужно помочь. Я, конечно, почему нет? Завсегда, говорю, Роман Гаврилович, говорю, готовый. К умственному делу не приспособлен, а по физической части, если чего принесть, унесть, дров наколоть, печи топить – это со всем тяготением и охотой. Да нет, говорит, не то. Принесть, унесть, на это ума много не надо, а есть такое дело, в котором нужны крепкий характер, сильная воля и твердая рука. Сейчас, говорит, идет схватка не на жизнь, а на смерть, и врагов надо уничтожать беспощадно, и что, говорит, Алексей Иваныч, ты об этом думаешь, что? Я, дурак, попервах подумал, что, как обычно, а что, говорю, мне, Роман Гаврилович, думать нечего, я думал, что года мои вышли, но ежели есть такая необходимость, то я, как все граждане, чего-чего, а голову свою за родину-отечество всегда положить готовый. Тем боле что в голове моей ценности особой нету, никаких таких умных мыслей в ней не рождается, ни для чего не пригодна, окромя ношения шапки или пилотки пятьдесят четвертый размер.

Роман Гаврилович смеется. Ты что, говорит, Алексей Иваныч, хотя и с юмором, да ты что? Мы тебя на фронт посылать не будем и твою голову, какая она ни на есть, зазря тоже не покладем, а, напротив даже, к тебе поднагнем другие.

Я по тупости сперва не скумекал, а он мне стал объяснять, а когда я понял, у меня, Нюра, волосы стали, можно сказать, торчмя. Он мне предложил работать бойцом-исполнителем, то есть по расстрелу врагов народа. И условия, говорит, хорошие, и зарплату повысим, и с жилищным вопросом разберемся, и паек дадим усиленный, кило хлеба, сто граммов масла сливочного в день, и после каждого исполнения стакан водки и бутерброд.

А я говорю, нет, нет, Роман Гаврилович, хоть золотые горы, хоть самого расстреляйте, а этого я не могу. А не могу я, Нюра, ты знаешь, потому что вообще и прежде ни на что живое рука не поднималась, я даже курицу никогда зарубить не мог, соседа звал. Отчего надо мной все всегда смеялись: сельский, говорят, человек, а в коленках настолько слаб.