Ода Вандомской колонне означала новый этап в жизни Гюго. Он преодолел политические предрассудки и логически обосновал свои противоречия: публично провозгласив себя сыном наполеоновского полководца, он размежевался с легитимистами, тем самым позволив себе в полной мере эксплуатировать свое красочное про шлое: «Я, который недавно волновался / при звуке моего саксонского имени, смешанного с криками битвы!», «Я, чьей первой игрушкой стал золотой эфес меча!».
Для тех, кто родился около 1810 года и лишь мельком видел из детской взлет и падение наполеоновской империи, превосходная ода Гюго стала поэтическим подтверждением их впечатлений и – для многих попутно – гигантским шагом влево. Либеральную прессу он разом склонил на свою сторону: Виктор Гюго был настоящим мастером.
«Дезертирство» Гюго из лагеря легитимистов сильно преувеличено, не в последнюю очередь самим Гюго. Следует отметить, что в его роялистских одах нет ни единого довода в пользу монархии как системы правления. Несколько месяцев после своего отступничества он не предлагал и разумного обоснования для либерализма. Во всяком случае, экстремистские, ультрароялистские взгляды в то время уже считались формой протеста, как доказал сам Гюго, протестуя во «Французской музе» против цензуры прессы.
В новом Гюго смущает не то, что он переменил свои политические взгляды. На том этапе его жизни судьба Франции послужила отвлекающим маневром. Гюго довольно часто проговаривается: он ушел от легитимистов именно потому, что их взгляды было так легко защищать. Зато второе предательство, связанное с первым, заслуживает больше внимания. В декабре 1827 года вышла драма «Кромвель». Ее предваряло предисловие-манифест, в котором лишь вскользь упомянут человек, внесший огромный вклад в движение романтизма в целом и Виктора Гюго в частности. В предисловии можно найти всего две доброжелательные ссылки на Шарля Нодье – и вместе с тем множество фраз и мыслей, взятых непосредственно из его трудов{349}.
Избавление от Нодье подтверждает: Гюго еще не был уверен в масштабах своего влияния. Лишние слова благодарности едва ли повлияли бы на славу Гюго. Однако Нодье, помимо всего прочего, принадлежал к тому же либеральному поколению, что и генерал Гюго, и, возможно, он, сам того не подозревая, заплатил за примирение Гюго с отцом.
Их официальная дружба сохранялась, так сказать, в окаменелом виде до 1829 года, когда Нодье предположил в одной статье, что «Восточные мотивы» Гюго больше обязаны своим существованием Британской Ост-Индской компании, чем ориенталистике{350}. Гюго убедил себя в том, что его предали, как Юлия Цезаря или Иисуса Христа: «И ты, Нодье… Меня не волнуют удары врагов, но я ощущаю булавочный укол друга»{351}. Ответ Нодье может служить примером бархатного сарказма, который производил такое сильное впечатление на Гюго и так его раздражал. С сарказмом сочеталась самая искренняя преданность, которую он сам оттолкнул. «Вся моя литературная жизнь – в тебе, – писал Нодье. – Если меня и запомнят, то только потому, что ты так хотел и потому что я был даже не смутным предшественником, который недостоин развязать ремень у обуви твоей, а просто старым другом, который лелеял твою молодую славу и праздновал твое рождение»{352}.
В литературном мире произошел крутой поворот, и его новым героем стал сам Гюго.
За месяц до выхода оды, посвященной Вандомской колонне, в «Глобусе» появилась хвалебная рецензия в двух частях на «Оды и баллады»{353}. В ней подробнейшим образом объяснялось, почему Виктор Гюго не так знаменит, как мог бы быть: все дело в его серьезности, таинственности и роялизме. Напыщенный Гюго периода «Французской музы» и сентиментального, слащавого «Общества литераторов» пел не в тон с веком. Новое поколение было либеральным.