– Авдотья Ивановна, поладь Таню от испуга. Ну-ка, борова испугалась и говорить перестала, а как хорошо рассуждала, – прослезилась мама, обратившись к бабушке.
Первым делом бабуля велела маме выйти из избы, а меня положила на лавку прямо под матку (так называлось большое несущее бревно на потолке). Долго гладила меня, что-то тихо шептала, очень часто крестила и все время просила смотреть на нее. Не отрывая глаз от ее бородавки, я незаметно уснула, а проснувшись, она поинтересовалась, не болит ли у меня голова. Сказать я не могла, а лишь мотала головой.
Раз за разом она колдовала надо мной все дольше и дольше: шептала молитвы, крестила, гладила, просила целовать крест и пить святую воду. Не знаю, от ее ли стараний или повышенного внимания ко мне, от ласковых ли ее рук, но я вновь заговорила. Напоследок бабушка посадила меня рядом с собой на лавку, погладила нежно по голове, дала кусочек пирожка с морковкой и тихо сказала слова, которые я запомнила на всю жизнь:
– Никого не бойся, Таня, и людей не бойся. Хороших людей боле, чем худых.
Я еще не могла задуматься над смыслом этих слов, но крепко их запомнила, и каждый раз, когда бабуля меня голубила, она внушала эту мысль. Обязательно потчевала и легонько подталкивала к двери. Мамина сестра продолжала болеть. Трудовая дисциплина в колхозе была жесткой, даже жестокой, но маму отпустили полечить сестру и на другое лето, так как муж сестры Иван был участником Великой Отечественной войны. Его комиссовали после контузии досрочно. На этот раз мы пошли вдвоем.
Дорога для нас оказалась очень длинной. Я быстро уставала и просилась к маме «на крошки», то есть на спину. Обхватывала ее шею руками, а она придерживала меня сзади. Помню, было очень жарко, мы часто садились отдыхать на обочину дороги. Пройдя больше половины пути, надо было брести через «сметанку», так назывался длинный участок дороги с жидкой глубокой грязью, который просыхал только в очень засушливые годы. Наши места болотистые, низкие. Мама несла меня осторожно, приговаривая:
– Хоть бы не нахлебаться. А ведь все, Таня, кусок хлеба гонит.
Мама всю дорогу рассказывала про Ивана. Я тогда еще поняла, что она его не уважала за дурной нрав и барские замашки. Они в деревенской жизни всегда отторгались.
– Люди за Родину голову кладут, а он уж в начале войны как-то отвертелся, герой.
Мы подошли к жуковскому мосту и сели отдохнуть. Идти оставалось уже немного. Кругом ни души. Тишина летом в жару убаюкивает, вот только овод не дает покоя. От него нет никакого спасу. Вдруг из-под моста внезапно выходит к нам оборванный, худой и грязный мужчина и, глядя на маму в упор, спрашивает:
– Тетка, есть хлеб? Дай.
Мама моя была боязливой женщиной, склонной уходить от сомнительных людей и конфликтов. Единственным оружием ее за свои права были слезы. Вот и на этот раз она тихо заплакала, приговаривая от испуга:
– Сама-то иду с девчонкой к сестре за милостыней, овод уж обеих сожрал, ноги пристали, спина отнялась, дочь всю дорогу на себе несу, из сил выбилась… Пойди посуди: где в колхозе хлеб?
Он прервал ее грубо, одной фразой:
– Обо мне в деревнях никому! Молчать! – и побрел прямо по кочкам в лес.
– Наверное, беглый колонист, скрывается. А зачем мне языком болтать? Живи он, как хочет. Слава Богу, нас живыми оставил, добрый попался, а то, поди, и сам пострадал ни за что.
Мы торопливо пошагали дальше.
Все предсказания мамы сбылись. Контуженный Иван не давал нам покоя, особенно ночами. Он бегал по избе и истошно кричал:
– Танки идут, самолеты бомбят, а ты, Лиза, иди стряпай мне блины!