Чтобы сохранить больше тепла в избе, вьюшку обычно закрывали пораньше. Так берегли дрова, их катастрофически не хватало на долгую холодную зиму. Нередко меня после падений в обморок выносили на улицу и зарывали в копну сена, которая стояла посреди ограды. Глотнув свежего воздуха, я очухивалась, приходила в себя. После нескольких падений каким-то недетским умом я смекнула, что с полу мне надо вставать перед тем, как закроют вьюшку, иначе я угорю, а еще лучше самой выйти на улицу и вернуться домой только тогда, когда выстоится изба, пройдет угарный газ, разбежится народ по своим делам. В противном случае будет мне «прощай белый свет». У меня уже случались частые головные боли, шум в ушах, головокружение… После такой прогулки я войду в избу, и тетка Мария плеснет мне немного молока в кружку со словами: «Пей все, матери не оставляй, ты растешь». Я страдала от ее слов, но она, как часовой, стояла возле меня, пока я не выпью все молоко. Осталось на всю жизнь ощущение, что я рано начала жалеть маму. К тому же я сильно гонялась за ней. Мне надо было, чтоб она была рядом. Я уже знала, что мама уходила на работу голодной. Одета-обута была вовсе не по нашим жестоким морозам: серая короткая ватная фуфайка, изношенная коричневая шаль в клетку. Надевая ее, она всегда приговаривала: «Шаль-то у меня старых царей». На ногах были кирзовые сапоги, в них зимой сено или солома для тепла. После работы каждый вечер мама высыпала труху из сапог. Для тепла надевала она на себя все «юбчонки».

От жалости к маме при каждом удобном случае я ей что-нибудь оставляла поесть, припрятывала в укромные уголки. А когда ложились рядом спать, я всегда просила рассказать мне, что она делала на своей работе. А в ответ слышала, что в войну было «ой, как тяжелее: когда днем жали, а ночью скирдовали; теперь хоть ночью сплю, а что мороз сильный, так мы его не замечаем: так робим, что жарко». Ждать маму с работы надо целый день, а ждать долго – это так мучительно. Жизнь научила меня терпеть столько, сколько надо, а вот ждать было всегда невыносимо. Целый день я никому не нужна, никто на меня не обратит внимание, не приголубит, не погладит, поэтому детство научило меня не ждать, а действовать. Нередко я бежала к маме на работу. Это на краю села. Мне казалось тогда, что это очень далеко. Еще с вечера она шепнула мне, что пойдем на голубинку, так назывался у нас колхозный ток. Там молотили, сортировали зерно. Оттуда и увозили сдавать хлеб государству. Слово «голубинка» прижилось в нашем селе, по-видимому, оттого, что место это находилось рядом с небольшим болотом, где росла голубика, а может, оттого, что это был край села, голубая даль. Кто его знает?

Если холодно, то я всю дорогу бежала бегом, чтоб не замерзнуть. Я уже знала, какую картину увижу перед собой на току: мама оттаскивает полные мешки с зерном или быстро наполняет их большим тяжелым металлическим совком. Машина-сортировка работает беспрерывно. Ее крутят женщины попеременно руками. Тут только успевай, поворачивайся, отгребай, наполняй, оттаскивай, уноси мешки с зерном, спину разогнуть некогда. Женщины работают молча и напряженно, лишь когда начинают сильно уставать, стараются шутить и подбадривать друг друга.

– Ты, Лизуха, хоть не пади, а то засыплет, не найдем.

Мама всегда была маленькой, худой, изможденной. Они стараются смеяться, но я чувствовала, что это был смех сквозь слезы, женщины уже выбивались из сил. Кто-то скажет: «Тяжело хлебушек достается. Все государству сдадим, самим горсточку зерна в карман взять нельзя, посадят без суда». В те тяжелые времена могли посадить и за три колоска. Здесь же на колхозном току я наблюдала, как идет молотьба осенью после уборки урожая. Молотилка у нас была с конным приводом. Лошадь целый день ходит по кругу, от этого хождения на земле образуется яма в форме калача. Лошадь здесь главная сила, от нее зависит работа молотилки.