С Ангелиной Михайловной мы подружились в тот день, когда я выходила из наркоза. Лёжа на своей кушетке, я в полудреме слушала её истории жизни. Невыносимо громкий, чуть грубоватый голос несколько раз вырывал меня из сна, и я раздраженным бормотанием призывала её снизить децибелы. Это помогало, но ненадолго. Через пару минут она входила в свой привычный ритм и снова басила на всю палату. Из всех её рассказов почему-то запомнилось только то, что в молодости она загорала без лифчика и теперь решила, что это и есть причина её нынешнего заболевания. Потом, когда я окончательно пришла в себя, она ещё много раз рассказывала, как давно приехала с Сибири и купила квартиру в нашем городе. Только никого у неё здесь нет, была двоюродная сестра и та уехала.

Её кровать стояла в углу, возле окна, и она часто подолгу смотрела в окно, как будто кого-то выглядывала.

– Чего молчишь? А бледнющая какая! Случилось чего?

– Сама не знаю, – я уже не могла сдерживать беспокойство, – никто со мной не хочет разговаривать, говорят: «ответы ещё не пришли».

– Это ты с Надеждой из пятой палаты в один день делала?

– Ну, да, – вспомнила я.

– Как же тогда не пришли?! Слышала, какой вой в пятой стоит…? Ей не говорили, а она все равно узнала.

– Что узнала? – сама не знаю, зачем задала этот вопрос.

Что ещё можно узнать в этой больнице, когда ждёшь результаты анализов? Я выскочила из палаты и бросилась прямиком к Надежде. Та с красным лицом, заплаканная, не понимала, о чём я спрашиваю.

– Четвёртая стадия, – тихо сказал её муж.

– Но сейчас всё можно вылечить, всё… – как-то коряво, неубедительно я попыталась успокоить этого большого, растерянного человека, занявшую соседнюю кровать возле жены.

Он опустил голову и ничего не ответил. Не зная, что ещё сказать, я снова возвратилась в свою палату.

Ангелина Михайловна держала в руке розовую атласную ленту:

– Ты пошла, – смотрю, что-то лежит. Подняла… А это же твоя лента – с платья? Кругом надувательство! Такие деньги дерут, а шить вообще не умеют! Платье-то новое, смотрю…

Я почувствовала себя настолько плохо, что Ангелине Михайловне – грузной женщине восьмидесяти лет от роду, пришлось резво подхватиться и усадить меня на кушетку.

– Ух, напугала! Ты чего это тут – в обмороки падать собралась?! Ответы получила что ли?

– Нет, – с трудом пролепетала я.

– Так чего ты, из-за ленты что ли? Ой, нашла из-за чего сознание терять! Вон руки есть – пришьёшь.

Эта кушетка, лента, палата – всё вокруг стало настолько ненавистным, что я подорвалась, как бешеная, и побежала к доценту. Или пусть мне всё говорит, или… А что «или»? Что я могла сделать?

В кабинете его не оказалось, и я не нашла ничего лучшего, как мерить шагами коридор. Сколько же палат в этом отделении, если он такой длинный – вон сто пятьдесят шесть шагов насчитала. Пока я занималась математическими измерениями, в отделение зашел доцент. Я бросилась к нему, но неожиданно из открытого кабинета старшей медсестры долетели слова:

– Чего он ей не скажет? Маячит с самого утра, как… Все равно ведь узнает!

Я стала искать того, кто здесь маячит. К моему ужасу, кроме меня здесь вообще никого не было. В последний момент я передумала идти к доценту и, заглянув в кабинет старшей медсестры, взглядом вызвала Наташу. Боясь рухнуть на пол, я оперлась об стену и к большому своему удивлению начала улыбаться:

– Ой, Наташ, я уже всё знаю, он мне сказал. Просто занят сейчас, просил, чтобы ты мне во всех подробностях рассказала.

Наташа с необыкновенной добротой в глазах взяла меня за руку, и мне окончательно сделалось дурно. Рука вспотела, я испугалась, что выдам своё волнение, и они снова продолжат играть в эту невыносимую молчанку. Набравшись сил, с неестественной, искажающей лицо страдальческой улыбкой, я спросила: