Нинушка уже хотела ополоснуть руки, чтобы и пригласить к столу, когда Чачин, опередив, поднялся со стула и валко подошел к печи. Он положил свою крепкую руку на притолоку дверного проема, как бы пробуя, а ладно ли сделана отгородка, слегка тряхнул ее рукой и, по-детски смущенно улыбнувшись, спросил:

– Нет ли дочка, у тебя водицы крещенской?

Нина растерялась, и в растерянности подумала: «Господи, подшутить, что ли, хотят», – и уже вздохнула, чтобы ответить: «нет», – как вздрогнула, спохватилась: «Да что я, в таком-то деле и врать!» – и ответила даже спокойно:

– Есть.

Как под конвоем прошла в боковушку, вынесла оттуда белую бутылку с винтовой пробкой.

– Вот, крещенская.

– Дай посудинку и что-нито навроде кисточки.

И только теперь Нина поняла, зачем понадобилось Чачину все это – жаром так и опахнуло лицо изнутри.

Всю жизнь, все годы, проведенные в Перелетихе, Нина видела вот этих мужиков и, думалось, знала их доподлинно. Уж что проще – Чачин да Бачин: один, казалось, только то и делал, что гоготал, охальничал да над властью потешался, а второй, напротив, со всем соглашался, всему поддакивал и вечно заседал в президиумах. И мнилось, что ничего другого в этих людях нет, да и что может быть, когда душа нараспашку – и вся она перед тобой, как разграбленная кошёлка.

Только взял Чачин большую пиалу, набулькал в нее крещенской водицы, прихватил в кузнецкие пальцы кисть особую и, вздохнув, вышел в двери. И видно было в окна, как макает он кропило в водицу и, коротко взмахивая рукой, кропит обновленные стены дома – и еле заметно беззвучно шелестят его губы.

Вошел Чачин внутрь дома. И мужики поднялись, заприглаживали ладонями волосы, а Чачин макнет кисточку да махнет – во имя Отца, макнет да махнет – и Сына, макнет да махнет – и Святого Духа…

И Ванюшка тут как тут – вынырнул из боковушки. Прошел Чачин в боковушку – и там покропил. А вышел – не узнать мужика: таким степенством и достоинством от него веяло.

Обратились мужики к красному углу.

И не видела Нина отродясь, за всю свою жизнь не видела, чтобы семь мужиков с Ванюшкой и она вот здесь, в родительском доме, одновременно лбы перекрестили. И Бачин, не чудо ли чудное – Бачин, глуховато кашлянув, степенно прочел «Отче наш…». И вздохнули мужики, на молитву притихшие. А Чачин сказал:

– Теперь и выпьем по фронтовой… вот и помянем Петруху, а заодно и Лизу горемычную.

И сели к столу, и на минуту замерли, и до звона в ушах охватила тишина.

Вот и помянули.

2

Нина и сама не знала, почему именно так складывалась её личная жизнь. Поначалу было ясно, почему, скажем, осталась в Перелетихе – затосковала по самостоятельности. Какая ни родня, а всё в чужой семье. Вот и осталась. Но ведь можно было, и не раз, подняться в ту же Курбатиху, а вот не поднялась. И опять же была на то причина. Жалела, Перелетиху жалела, отчий дом и Ванюшку жалела. Достаточно было пустить ей свой дом на дрова – и все, останные дворы рухнули бы. Старухи здесь и доживали свой век лишь потому, что Нинушка Струнина под боком – в любом деле выручит. А ещё – Ванюшка: ему здесь свобода, ему здесь раздолье, ему здесь вольница. А любовь да вольница – рай для ребенка.

А уж когда мужики дом подрубили да так отладили, что он, казалось, и плечи порасправил, и козырёк вознес горделиво, тогда даже из Курбатихи бабы приходили поглазеть-убедиться: шутка ли – Нинушка Струнина родительский дом возвеличила! А Юлия в Курбатихе табуретку на улицу вынесла, села – и плакала.

Не подозревая того, Нина своим капитальным ремонтом сделала вызов и партийной, и советской властям. Поняли это и Раков, и Алексей, а после популярного толкования поняла и сама Нина.