А Борис почувствовал и пережил уныние ещё в Перелетихе, при жизни Лизаветы. Тогда он вдруг уяснил, что надо обрубать корни, сниматься с места в любом случае – и это от него уже не зависит… Стройка и переезд, казалось, заслонили всё. Перебрались в Курбатиху, а уныние – как двойник, как тень, следом: то дом холодный, то работа не та, а теперь и вовсе прилипла нуда – уехать.

У Веры протекало иначе: сначала она пережила невозможную усталость, когда же наконец перевела дыхание, то вдруг увидела, что и постарела, и одета по-нищенски, и в доме, кроме стола да табуреток, нет ничего. И как так жили, и как так жить? Нет, надо что-то менять, и уж тем более когда такая подмога в городе – Алексей, не сегодня завтра из комсомола в райком партии… И уже казалось, что уныние и неудовлетворенность исчезнут лишь с переездом в город.

Вера подняла взгляд и не тотчас поняла – что такое? В дверях боковой комнаты стоял Ванюшка – разомлевший и ещё сонный, с широко раскрытыми глазами. И Вера, забыв, что халат её у неё на коленях, улыбнувшись, невольно потянулась к сынку.

Ванюшка бычком ткнулся матери в грудь, на мгновение замер, и, вздохнув глубоко, тихо сказал:

– С праздником, мама…

Вера растерялась и даже не нашлась что ответить. «Господи, да в кого ты у нас уродился», – подумала она, и острое чувство стыда кольнуло ей сердце, и тревога вдруг представилась именно недобрым предчувствием, связанным именно с Ванюшкой. Она крепче прижала к себе сына и, целуя его голову, так отчетливо и ясно вдруг представила: стоит лишь отпустить от себя малого, как с ним тотчас и случится что-то невероятное, и не понять – страшное, губительное или чудесное и радостное.

– Сыночка, – наконец сказала она просительно, – ты только учительницу не поздравь с праздником. Да и какой праздник – такие-то праздники каждую неделю, этак ведь и вся жизнь в праздники обернется… А ты сходи, сходи, куда проснулся, мы с тобой вместе ещё и поспим…

Ванюшка так и льнул к матери, и подрагивал, и похихикивал тихонько, тычась лицом в подушку. Его пьянил неповторимый и такой родной с незапамятных времен запах материнского тела, и ему было радостно жить – и это тоже воспринималось праздником.

А мать играла с ним: поглаживала, легонько прихватывала зубами то ухо, то щеку. И ей было празднично, однако тревога не выходили из сердца.

Сын нежился, сын льнул, но стоило ему на минутку прекратить возню, как он, уткнувшись носом в бок матери, почмокав губами, уснул.

А Вера теперь уже думала не только о Борисе и о переезде в город, думала о Ванюшке и Нине.

2

Вера знала сестру куда как хорошо. Она всегда была первой, кому доверялись тайны. Нина советовалась с ней даже о том, о чем не советовалась с матерью. Только ведь чужая душа – потемки: ускользнула младшая сестрица, обернулась тайной – её точно подменили – и все это после пoхopoн матери, после того, как Нина осталась в Перелетихе одна. Первые годы Вера чаще смотрела на сестру как на воспитательницу Ванюшки, и оценивала её, и судила о ней – через сына: хорошо сыну – и Нина xopoша, и все хорошо.

А Ванюшке, правда, было хорошо: елось и пилось сладко, спалось мягко, жилось легко. И всё бы ладно, да только вот Нина замкнулась – и Ванюшка заодно. Улыбчивый, ласковый, а скрытый. Бывало допытывается отец: куда это вы ездили на две-то недели, где были, что видели? – молчит сын, плечами пожимает да улыбается. Лишь однажды рассказал: в Москве были – в метро катались, в зоопарк ходили. А куда ещё ездили – оба молчали: наша, мол, тайна, секрет. Но ведь и в этом дурного нет ничего. Зато Ванюшка из-под крыла крёстной изо всех детей в классе выделялся – он да ещё дочка Ракова.