«Не имети милосердия к лишенному, не дати руку помощи падшему, отвратить лице свое от беспомощнаго и не явити пособствия тому, иже пособити себе не может – велие есть суровство, велие безчеловечие, паче же реку, безбожие. <…> Где наипаче благотворение явити можем, якоже в случае злоключения и страдательства! <…> Тако истинная любовь – в злострадании и нужде, по глаголу Павлову: любы николиже отпадет.

Но кая может быти вящщая нужда человеку, якоже егда умирает? Тело мертво лежит, недвижимо, безгласно, нечувственно, помощи себе отнюдь дати не может. Душа же, кто весть, аще кия не терпит нужды; кто весть, в кой путь грядет, и в кую страну! Кто весть, аще в благодати Божией от своего телесе разлучися! Кто весть, в примирении ли с Богом от сего мира изыде! <…> Зде благотворение показати достоит не точию мертвому телу, опрятавше тое и по обычаю погребающе, но наипаче души, молящи за тую Бога».

Это слова о молении за умерших из богословского трактата «Камень веры» митрополита Стефана Яворского, последнего местоблюстителя патриаршего престола перед введением Петром I синодального управления русской Церковью[69]. Стефан Яворский, формулируя догмат о молении за умерших, опирался на многовековую православную традицию. Много раньше него Иоанн Златоуст говорил об этом так: «Нам о усопших приносящим память, бывает им некая утеха. Обыкл бо есть Бог иным иных ради благодать даяти <…>. Не ленимо ся убо, отшедшим помогающе и приносяще о них молитвы, ибо общее лежит вселенней очищение. Сего ради, дерзающе о вселенней, молимся тогда и с мучениками призываем их, с исповедники, с священники, ибо едино тело есмы вси <…> и възможно есть отвсюду прощение им събрати»[70].

«Любы», которая «николиже отпадет», не может оставить душу дорогого ей человека, если от неё, от любви, зависит спасение этой души («кто весть, аще в примирении ли с Богом от сего мира изы-де?!»). Если можно умолить, если напряженным помнением можно избыть грехи («а кто без греха, только один Бог») того, кто так любим, то значит, в памяти и есть спасение. Спасён тот, для кого у живущих хватает любви на такую память, ведь «общее лежит вселенной очищение».

Именно так любил Аввакум. Вспомним его слова о скончавшихся в боровской тюрьме сестрах Федосье Морозовой и Евдокии Урусовой: «Лутче бы не дышал, как я их отпустил, а сам остался здесь! Увы, чада моя возлюбленная! Забвенна буди десница моя, прильпни язык мой гортани моему, аще не помяну вас!»[71] Перед самою смертью три боровские узницы (третьей была Мария Данилова) прислали протопопу в тюрьму последнее послание на столбце бумаги; Аввакум о нём писал: «Долго столицы те были у меня: почту да поплачу, да в щелку запехаю. Да бес-собака изгубил их у меня.

Ну, да добро! <…> Я и без столпцов живу. Небось, не разлучить ему меня с ними!»[72]

Аввакум жил в окружении великого множества людей, живых и умерших, с которыми его было не разлучить. Он писал (в той редакции своего Жития, которая сохранилась в пустозерском сборнике Дружинина): «Молитися мне подобает о них, о живых и о преставлыиихся»[73]; и он молился. И молились о нём, как написал он сам в послании «горемыкам миленьким»: «…а я ведь <…> на всяк день подважды кажу вас кадилом, и домы ваша <…> и понахиды пою, и мертвых кажю <…> о вас молю, а ваших молитв требую же, да и надеюся за молитв ваших спасен быти»[74]. Как соответствует это Златоустовой мысли о том, что «общее лежит вселенной очищение»!

Общность и вселенскость рождались от той «вечной памяти», которой помнили живые своих умерших и о которой умирающие просили живых.