– Что вы, Борис Ефимыч! Мы же не!.. Мы же совсем! – зашумели и все остальные. Ире в это время строили самые выразительные физиономии, обещая страшную кару, но она только показала язык и продолжила:

– Борис Ефимыч, там уже беспорядка нету! И нот старых нет! И проволоки! И рояля!

– Правда? – удивился Борис Ефимыч. Тимофей перестал крутиться и тихонько выл. – Куда же он делся?

– Там другой рояль! Новый! Вот такой! – не выдержал маленький, который ходил с ними.

– Федька! – вскрикнула Ира и надулась, отвернулась от него, сложив руки на груди: у неё украли такую новость!

– Рояль? – удивился директор.

– И ещё там люди! – выкрикнул Федя. Начав рассказывать, он уже не мог остановиться.

– Кто? Вы их видели?

– Как вас, Борис Ефимыч, – откликнулся Тимофей. Все в комнате засмеялись.

– Ну уж вряд ли как меня, – справедливо усомнился Борис Ефимыч. Но парня отпустил. – Странно, странно. А что ещё вы там видели?

– Директора, – очнулась Ира. – Красивый такой, в сером костюме.

– И рабочих ещё. Двоих, – добавил Тимофей. – Они ремонт недавно сделали.

– И рояль! Борис Ефимыч, вы бы видели, какой там рояль! – не унимался Федя.

– У них там фирма, они сертификаты будут выдавать всем, на счастье! – сказала Ира и расплылась в улыбке.

– Хм, вот как. Ясно, ясно. – Борис Ефимыч потеребил седеющую бороду. Пальцы у него были большие и плоские – пальцы работяги, привыкшего работать с деревом, а не музыканта. Он и сделал своими руками все эти инструменты. Подумав, он прикинул что-то, потом вскинул голову к часам, висящим под потолком, и скомандовал: – Ладно, это мы выясним. Что сидим? Живо за инструменты! И так половина занятия прошла. Кто к концерту готовиться будет?

Яр отключает монитор.

– На двери ставим защиту, – говорит, подумав.

– Брат, он сюда не пойдёт. Может, один раз поднимется, увидит всё в прежнем виде и больше не придёт.

– А дети?

Я молчу. Про детей никогда ничего нельзя сказать наверняка.

– Больше чтобы ни ногой. Из живых – никого. Мы не оставляем следов.

– Да, брат. Я помню.

Он вздыхает и устало прикрывает глаза. Я чувствую его досаду как свою. Но всё же гораздо сильнее – голод.

Поэтому пока он не видит, тихонько подхожу к двери и выскальзываю с чердака. Я спешу на охоту. На солнцеедов.

3

Это всегда так начинается: вдруг непреодолимо потянет к людям. Невыносимо, страстно. И не из-за голода. Чуешь всем естеством: голод тут ни при чём. Так потянет, чтобы не просто выйти на свет, пройтись в сумерках по окраине какого-нибудь селенья, чтобы собаки за заборами сперва обмерли от страха, а после, когда отойдёшь за километр, тоскливо завыли в темноту; и не просто вылезти на обочину, посмотреть вслед проезжающему автомобилю, сесть в кабину к скучающему дальнобойщику, проехаться до съезда с главной, состричь с него, сколько получится, – и опять к себе, в Лес…

Нет.

Начинает тянуть по-настоящему в город, в толпу, и такое беспокойство охватит, такой тоской защемит душу – или что там у нас вместо неё, что начнёшь чего-то ждать, надеяться, даже верить…

Это значит началось. Закрутилось – и тебя понесло. Уже выносит – к ним, к смертным, и остановиться невозможно. Яр называл это очнуться. Очень хорошее слово, если вдуматься: вот ты будто в анабиозе, и вдруг случается то, что заставляет тебя вздрогнуть. Сбросить мох. Откопаться из-под жухлой листвы. Покинуть нору, болото, холодную сырую расселину, подвал нежилого дома, склеп, трухлявое дупло в вековом дереве. Разлепляя глаза, щурясь на солнечный свет, с каждым шагом всё более походя на человека, мы идём, послушные древнему зову: искать, искать, искать. Это значит, что кто-то близок к