Духота разрешается дождем (Л. и рада, и клянет духоту, как несбывшееся ожидание). И вот они: стоят под козырьком крыльца, за спиной облупившейся бордовой эмалью пузырится и блестит дверь, над козырьком (из-под не увидать) дрожит дождь, он то ли держит ее за руку, или она сама ухватилась, у него та же полуулыбка – рот полу(недо)открыт/ недо(полу)закрыт, и темнеет высунувшийся, вышедший (сам собою) за козырек ботинок. И он не называет, а называется (Л. произносит вульгарный французский вариант). И он не называет: в этот раз. Только однажды, в следующее появление/проявление он именует ее в фойе кинотеатра, когда она засмотрится на расписание ну-кому-это-интересно фильмов, но она вряд ли расслышит в криках обступивших ее еще более детских голосов – Льууу… а дальше (что дальше? шепот, шелест, сюсюканье или удар?) он промолчит.
За дождем будет такси и неопрятная, почти детская возня на заднем сиденье и вожделеющий глаз усача-таксовича-везутчика в зеркале (прочь, пакость, вошка) – по двум адресам, по первому Д. скроет вязкая темнота, везутчик резко погасит фары – она передернется, по второму – законная цепочка придорожных фонарей, врезающаяся в горизонт, что ее списки, произвольно обрывающиеся, но по-настоящему без конца.
По следу первой следует вторая – у второй нет иной (добавочной) причины, Л. едет к Д., и только так, едет от центра. Муж пытается вспомнить, что было между, – тем более, вторая поездка датирована октябрем или началом ноября (всплывают помимо прочего: пальто, лужи и даже снег). Кажется, Люсетта перестала просыпаться по ночам, кажется, Люсетта перестала уходить из дома на выходные, кажется, Люсетта перестала колоть мужа его неюностью, кажется, Люсетта именно тогда заигралась – за два месяца напечатала с десяток стихотворений и один рассказ (Линор Лу (перевод с нем.), Лиа Лю (перевод с вьетнам.), Лиза Лин, Лида Лесюк, Лина Луговая, etc.). Вторая поездка длится вечность: Л. договаривается, Д. исчезает, Д. просит, Л. спешит, Д. меняет планы, Д. хочет приехать, Л. отговаривает. И вот: Л. едет, теребит книжку и выкидывает наконец в окно, где долгие (ничем не примечательные) леса, поля (еще лежат не завалены снегом, но в ожидании), кривые дачи, трубы и заводы (по обыкновению или необходимости, серые). И Д., который уже никуда не врывается, но мельтешит перед глазами, видится в чужих затылках: такой-то Д., очень даже Д., более чем Д. И она, Л., на платформе, на вокзале областного центра (Калуги или, допустим, Тверская обл.) кутается шарфом от ветра и в поисках такси, где толстый (они все такие) везутчик сонно молчит и ничего о Д. не подозревает, как не подозревает, что является лишь/исключительно орудием ее удаления от центра. Д. стоит, Д. ждет где-то на окраине окраины, его колотит (заморозки в околотке) на трамвайных путях с сигаретой в кулаке, впрочем (замечает Люсетта в другую ночь), Д. совершенно не курит, в пальто, с рюкзаком, тем самым (муж поминает З., который поминает Витгенштейна, Люсетта пучит глаза). Д. значительно бледнее, и черные кудри убраны под шапку. Глаза, радужка цвета темного липового меда, только и есть напоминание о празднике. И вот тут Д. зовет в кинотеатр, и ему неважно вовсе, что там показывают и кто все это смотрит, это не представляет никакого интереса для них обоих. И вот Л., почти им обозначенная, становящаяся, но так и не ставшая, возится, и опять по-детски, на сиденье заднего ряда, пока Д. завороженно внимает фильму, который да-кому-это-вообще-интересно. И возится от того, что зрение всего и разом более не возобновимо.