Подошла Даша, взяла меня за руку.
– Идем.
Еще не поздно было рвануться за ним, окликнуть, остаться – навсегда, на всю жизнь, одну на двоих, пусть даже недолгую – лишь до рассвета, за которым наступила бы медленная смерть без него длиною в десятки лет.
Нужно было уходить.
Еще не поздно было остаться.
А я стояла и смотрела ему вслед.
Октябрь 2007 г., апрель 2008 г.
Карточки
Мне было шесть лет, когда началась война,
Все четыре военных года мы с мамой прожили в небольшом городке, затерянном в удмуртских лесах. Нас эвакуировали из Москвы в октябре сорок первого – как раз тогда, когда ушел на фронт отец, врач-хирург, работавший в одном из военных госпиталей Москвы. Мама моя, терапевт, тоже получила повестку. Но девать меня было некуда, обе бабушки наши остались в захваченном Минске, и мама пошла к военкому. Подробностей я не знал, конечно, да и не интересовался по малолетству. Мне тогда все было игрой – и тяжелая, холодная дорога в санитарном поезде до Ижевска, и чужой город, и новое жилье. Только письмо из воинской части о том, что отец пропал без вести, разбили эту игру, превратили ее в жизнь, а слезы мамы навсегда развели в моем понятии слова «война» и «игра». С той поры я перестал играть во дворе с мальчишками «в войнушку».
В памяти остался песок под ногами, в который вгрызались приземистые березы и карагачи; высокое, бледно-голубое небо; улочки, ныряющие то вверх, то вниз – город наш лежал в долине меж двух холмов; крик воробьев в марте.
И голод.
Я быстро привык к маминым почти круглосуточным дежурствам в госпитале, к самостоятельному житью-бытью, к очередям, в которых мне надо было отоваривать карточки. Но привыкнуть к голоду не мог. Желудок постоянно сводило, и я тянул в рот все, что только попадалось на дороге – кислые яблоки-падалицы в городском саду, щавель у пруда, крошки на выцветшей кухонной клеенке… Впрочем, крошки эти чаще меня успевали слизать Лидка и Соня, соседские девчонки-погодки.
Нас с мамой подселили в деревянный двухэтажный дом, к тете Тоне Зайцевой. Дом был очень старым, за водой приходилось ходить едва ли не на край света – через две улицы, к колонке. Принесенных двух ведер хватало только сварить обед и ужин. Правда, невеселая эта доля легла сначала только на маму, но потом и я, подросший, подключался по мере сил к водным походам.
На втором этаже были четыре квартиры. Чтобы попасть в нашу, нужно было пройти по длинному скрипучему коридору до самого конца. Из трех комнат одну тетя Тоня отдала нам, в другой ночевала сама с погодками, а в третьей спал Вовка, старший ее сын. Сказать по совести, я сначала его побаивался – очень уж злым показался мне этот тощий хмурый мальчишка, старше меня аж на целых три года. Когда мы только поселились в доме, Вовка уже закончил третий класс, а потому смотрел на меня, дошколенка, с недосягаемой высоты своих почти десяти лет и школьной премудрости. Только потом я узнал, что на нем держится все хозяйство тети Тони, что он может и за девчонками приглядеть – Лидке тогда было два года, а Соне – три; что он добр и застенчив, и от застенчивости нелюдим. Но все-таки мы не смогли с ним подружиться – три года, незаметные во взрослой жизни, тогда, в детстве, барьером разделили нас.
А вот мама и тетя Тоня ладили отлично, несмотря на всю их несхожесть. Тетя Тоня работала штамповщицей на механическом заводе, эвакуированном в город, кажется, из Тулы. Невысокая, полная, краснолицая и белобрысая, она была внешне полной противоположностью моей худенькой, черноволосой маме. Тетя Тоня была шумной и залихватской, все наружу – смех ли, горе ли. Мама же все держала в себе, и даже о тяжкой ее усталости после суточных дежурств можно было догадаться лишь по запавшим глазам. Впрочем, обе они сходились в умении помочь кому угодно по первому слову да по горькой судьбе, обычной тогда у любой тыловой женщины.