Вот уж чего Жоржу никак не хотелось! В гимназии у него друзей не было: еще в подготовительном классе он послушался папиного совета ни с кем дружбы не водить, чтобы не попасть под дурное влияние. Такая замкнутость породила насмешки и мелкие детские жестокости: то ударят исподтишка, то испачкают новый китель, то кнопку на сиденье парты подложат. И как раз беспризорные пансионеры больше приходящих – чистых домашних мальчиков – издевались над Жоржем. Попасть к ним в компанию? – нет уж, увольте!

Октябрьская забастовка и Манифест – нечто вроде каникул, прервавших постоянные мучения с уроками. Несколько волнений в гимназии, которые Жоржа не задели, даже особого любопытства не вызвали: активисты пытались принять участие в митинге, их оттуда прогнали – конфуз, да и только.

Декабрь застал врасплох.

Занятия в гимназии прекратились. Отец принимал больных только дома. Квартира погрузилась в полумрак – все шторы задраены, вместо электричества горят боязливые свечи. Дети слоняются по комнатам, не зная, чем себя занять. Николай, достигший пятилетнего возраста, с первых месяцев жизни отмеченный какой-то недетской суровостью, вдруг стал капризен и плаксив, как полуторагодовалый Левушка – самый младший из братьев. Жорж пытался воспользоваться перерывом и подогнать геометрию, но Сашка все время приставал с какими-то глупостями, так что пару раз пришлось его побить, и рев поднялся невыносимый: Сашка, Николай, Левушка – все трое на разные голоса и каждый по своему поводу… Родители были рассеянны, они тревожно вслушивались в звуки с улицы и на детей обращали мало внимания.

С улиц же слышались то хлопки ружейных выстрелов, то – в Москве-то, в первопрестольном граде! – пушечные залпы. И где-то совсем неподалеку, прислуга говорит, на Пресне, у Никитских ворот… Откуда они все знают? Скоро выяснилось. Сын кухарки Олюшки Павлик, которого с легкой руки Жоржа звали Пансой, с горящими пылким азартом глазами выбегает проходными дворами – ворота сторожит городовой и никого не выпускает – на Тверскую и каждые пятнадцать минут возвращается с новостями, услышанными от дворников, городовых, случайно забегающих в Старопименовский боевиков. И его теперь пускают в барские покои – мама и папа расспрашивают мальчишку – что делается, где…

Бои подходят уже к нашему дому – перестрелка все слышнее. Докатилось! Со двора слышен девичий визг: «Сатрап! Негодяй!» Выглянули в окно – казак на коне загнал во двор курсистку и стегает ее нагайкой. Отец послал швейцара прекратить безобразие.

В сумерках 17 декабря Панса вбежал в квартиру с криком, слезами, откуда-то текла кровь. Жорж испугался – такого обилия крови видеть еще не приходилось. Отец решительно отвел Пансу в операционную – самую большую в квартире комнату, куда никто из детей не допускался, даже почти взрослый Жорж.

Оказалось, Панса высунулся из переулка на Тверскую в момент самой горячей стрельбы, и пулей ему прострелило левую руку под локтем. Рана, отец сказал, пустяковая, кость не задело, а боль скоро пройдет. Панса все же не унимался, и рев его долго был слышен в доме, хотя мать давно увела раненого мальчика к себе на шестой этаж.

* * *

Новость сбила с ног.

Николай Второй отрекся от престола. В пользу брата Михаила, который, не успев стать Вторым, тоже отказался от престола. О войне все забыли. Москва сошла с ума от ликования. Демонстрации, митинги, головокружительные речи… В университете… Какие, к черту, занятия – весь университет на улице, все целуют друг друга, полное упоение свободой, равенством и братством.

Жоржа целую неделю носило по митингам, он впал во всеобщий восторг и кричал вместе с толпой таких же счастливых зевак: «Ура! Свобода! Пал ненавистный царский режим!» Это когда еще он опомнится, сколько горюшка хлебнет и будет не без стыда вспоминать, как непростительно глупо поддался ликующему ажиотажу. Что ему царский режим? Такой ли уж ненавистный? Слабый, глупый, дряхлый, но вот чтобы ненавистный? Да плевать ему было и на царя, и на его министров…