– Что вам угодно, господин военный? – осведомился он.

Вопрос молодого офицера удивил господина Лазареску. В самой узкой, галантерейной части своего магазина он расставил стремянку и достал с самого верха литровый флакон дымчатого стекла с притёртой пробкой. Бросив осторожный взгляд на сублейтенанта, он украдкой, рукавом, обтёр толстый слой пыли.

– Вот, изволите видеть, господин военный, вам очень повезло – остался последний флакон. Очень дефицитный товар.

– Я заметил, – с лёгким сарказмом согласился Василе. – Сколько он стоит?

– Двести леев…

Сублейтенант поправил ремень и его правая рука задумчиво задержалась у кобуры с револьвером.

– Сто восемьдесят, – вдруг вспомнил Лазареску. – Совсем забыл про переоценку… Но для господ офицеров доблестной армии Его Величества сто пятьдесят… Пять.

Господин офицер закатил глаза, то ли взывая к Господу, то ли пересчитывая в уме остатки наличности, и выложил на прилавок банкноту. Лазареску печальным взором окинул нарядную крестьянку на аверсе и совсем загрустил:

– Это дефицитный товар, больше вы нигде его не купите…

Василе с театральным вздохом достал из кармана две монетки и аккуратно положил сверху:

– Сто двадцать… И искренняя благодарность Румынской армии в этот трудный для Отечества период.

Лазареску посмотрел на офицера, на флакон жидкого мыла, который должен был в этом магазине пережить и его, и детей, и даже внуков, лестницу, пустое место в дальнем углу верхней полки и сгрёб деньги в кассу.

– Ну что ж, молодой человек, – сказал он обречённо. – Полагаю, благодарность Румынской армии стоит этих тридцати пяти леев. Может быть что-то ещё? Кёльнская вода, зубной порошок, бриллиантин? Есть даже готовая венгерская помада для усов.

– Нет, благодарю, больше ничего. Ах, да, – спохватился Василе. – У вас есть монпансье?

– Безусловно! Есть русские "Ландрин", из самого Петербурга! В красивой жестяной коробочке, которую ваша дама сердца сможет использовать как шкатулочку для безделушек.

Василе выложил за коробочку дешёвых леденцов вдвое от бухарестской цены, но торговаться ему больше не хотелось. Тарелка мамалыги, съеденная утром в поезде, давно растворилась в молодом организме. Офицерское нутро напомнило о себе бравурным маршем. Поспешно распрощавшись, Василе сдержанным бегом, не роняющим офицерское достоинство, отправился обратно.

Входная дверь дома Сырбу была приоткрыта. Из кухни доносились приглушённые голоса. Замфир, сдерживая дыхание, шагнул в тёмную прихожую. Коробка монпансье для Виорики лежала в боковом кармане. Мокрый флакон с жидким мылом он держал обеими руками.

– …кончится – умрёт! – услышал Василе грозный и злой голос Маковея и стук, какой бывает, когда увесистый кулак опускается на покрытый скатертью стол.

– Господи Иисусе! – запричитала сквозь слёзы Амалия. – Как же так, Макушор?

– Как я сказал! Опустеет бутылка и конец!

Василе растерянно посмотрел на флакон в своих руках. Ладони его взмокли и он судорожно вцепился в выскользающее стекло. Разговор в столовой затих, лишь еле слышно всхлипывала Амалия. За дверью Виорики скрипнули пружины, зашуршали шерстяные носки по половицам. Сублейтенант в смятении сделал назад шаг, другой. Перед глазами всплыло смуглое лицо Маковея Сырбу, его густая кудрявая борода с редкими седыми волосками и тяжёлый взгляд чёрных глаз из-под кустистых бровей.

– Цыган! – подумал Василе. – Как есть цыган!

Виорика за дверью всё-таки нашарила тапки. Скрипнула половица у самой двери. Сублейтенанта охватила необъяснимая паника: тёмная прихожая, пропитанная густыми запахами старого дома сжалась, стены почти касались его плеч. Узкая полоска электрического света под дверью столовой напомнила мертвенное освещение прозекторской, где по служебной надобности ему случилось побывать. В тот день живое воображение и мнительная натура в красках нарисовали ему собственное обнажённое и обмытое тело на одном из мраморных столов с желобами стоков. За спиной, со двора, потянуло сырой землёй. Там блестела дождевая вода на некошеной траве и уходили в бесконечность пустые рельсы. И посреди этой пустоты, в цыганском доме – он, Василе Замфир.