– Как при чем? Дай тебе волю – лучше других будешь!
– Уж таким, как Таргутай-Кирилтух, не буду!
– А каким? Сам не знаешь. Бери молот.
Вечером, как всегда, Тэмуджин собрался идти к Аучу-багатуру. Кузнец не пустил его. Утром Аучу сам приехал в кузницу, спросил:
– Почему не пришел?
– Ты у меня спрашивай, – сказал кузнец. – Ты его дал мне, я за него отвечаю. Будет ходить взад-вперед. Работать надо, а он будет ходить.
– Ладно, – милостиво согласился Аучу, – держи его в строгости.
– Нет, беличьим хвостом по щекам гладить буду!
Аучу-багатур засмеялся:
– Мне говорили: ты учишь его так, что весь курень слышит. Так делай и впредь.
– Без тебя знаю!
Тэмуджин готов был поклониться старику в ноги: он избавил его от ежедневных унизительных разговоров с Аучу-багатуром и Улдаем. Но он не поклонился, даже не поблагодарил, вместо этого вечером остался в кузнице и, превозмогая усталость, махал молотом, овладевая умением бить точно, соразмерять силу удара. Ему не хотелось, чтобы кузнец считал его никуда не годным и ни на что не способным.
Джарчиудай оценил его старание, ругался реже, хотя был таким же вредным и колючим. Но, как заметил Тэмуджин, кузнец и своих сыновей, особенно Джэлмэ, не щадил. И всем от него доставалось. Он не стеснялся поносить и Аучу, и самого Таргутай-Кирилтуха. Его суждения о людях были меткими и злыми… Здесь Тэмуджин начал понимать, что его собственные суждения о жизни, о людях были слишком уж простенькими, детскими. Давно ли он любил всем напоминать с заносчивостью: «Я – сын Есугея!» Тут, под суровым взглядом Джарчиудая, подобные слова застревали в горле. Тут эти слова ничего не стоили.
И чем глубже он понимал всю непростоту жизни, зависимости людей друг от друга, тем сильнее хотелось вырваться отсюда. Ни днем ни ночью не оставляли его мысли о побеге, и тоска о родных, о воле давила на сердце тяжелее, чем колодка на плечи.
XI
Теплый ветер великой Гоби слизал снега, и на склонах щебнистых сопок заголубели цветы ургуя, в низинах, прогретых солнцем, просеклась молодая трава; среди метелок седого дэрисуна, обтрепанного зимними буранами, бойко шныряли суслики; высоко в небе, чуть пошевеливая крыльями, парили коршуны, сытые, равнодушные к легкой добыче; от озера к озеру по извечным путям тянулись несметные стаи перелетных птиц, и вечерние сумерки гудели от шума крыльев, гогота, кряканья, посвиста; табунные жеребцы, зверея от ревности, носились по степи, отгоняя от кобылиц бродячих соперников; налив кровью глаза, взрывая копытами землю, бодались быки; звенели первые, редкие еще комары. И эти звуки, и запахи ветра великой пустыни беспокойно-томительной радостью входили в душу Тайчу-Кури.
В стороне от куреня, у родника, выбегающего из леса, стояла одинокая юрта. Тайчу-Кури направился к ней. Он был бос, и ступни ног, привыкшие за зиму к обуви, покалывала сухая трава, но до чего же хорошо было идти вот так, ощущая подошвами траву и прохладу сырой земли.
Он уже подошел к юрте, когда из-за нее, злобно лая, вылетел тощий пес, рванул Тайчу-Кури за штаны. Лягнув собаку пяткой в бок, Тайчу-Кури бросился в сторону, но она снова вцепилась в штаны. Из юрты прибежала девушка, закричала на собаку, и та, опустив хвост, повизгивая, потрусила в сторону.
– Укусила? – Девушка остановилась рядом с Тайчу-Кури.
– Нет. Только вот штаны…
Тайчу-Кури выставил вперед правую ногу. Ветхие, много раз чиненные штаны из козьей кожи были разорваны от колена до низа. Девушка засмеялась. Один верхний зуб у нее был с заметной щербинкой, от этого она показалась Тайчу-Кури некрасивой. На ней был халат из дешевенькой ткани, с засаленным подолом и обтрепанными рукавами.