Она вышла из ванной и так и сказала, и просто была ошеломлена жалостью, проступившей на его лице. Так смотрят на только что попавшую под машину собаку. Именно собаку, которую, конечно, жалеешь, но от которой и уйти хочется поскорее. Одним словом, собачья жалость.

– Лена, сядьте, – сказал Кулачев. – Я сомневался, идти к вам или не идти. Но, видимо, меня привел Бог. Если бы вам сказала Маруся, могло быть еще хуже.

– Какая она вам Маруся? Как вы смеете? – закричала Елена. – Вы сутенер, да? Сколько вам лет? Моя мать пожила дама, вдова. В ее квартире прописана моя дочь, и я костьми лягу, а не дам вам прописаться. Не делайте из меня наивную дуру, если вам каким-то образом удалось обмишурить женщину в возрасте климакса.

На лице его, как маска, приклеилась «собачья жалость». Ею он на нее смотрел. И уже ничто не имело значения – только оно – это выражение лица.

Так возникает парша. Из глубины тела рождаются тонкие иголочки и прокалывают кожу. В месте укола происходит шебаршение – это края кожи начинают сворачиваться, как сухой лист. Ломкие, они тут же осыпаются, а из уколов с тоненьким посвистом выходит жизнь. Она будет выходить долго, еще не завтра и не послезавтра уйдет вся, а ты ходишь и слушаешь песнь ухода – шелест сухого листа и тихое печальное посвистывание.

Невозможно вынести присутствие соглядатая при этом.

– Уходите, – сказала Елена. – Я разберусь с матерью без вас.

– Нет, – ответил он. – Нет. Без меня уже ничего не получится. Я ведь на самом деле пришел к вам не разрешения просить, я пришел познакомиться. Ваша мама сопротивляется. Она боится вас. Боится внучки. Но я, как теперь говорят, крутой. Я сломаю ваше сопротивление. Но я не хотел бы начинать с лома. Скажите, любовь – достаточное основание для того, чтобы жить вместе?

– Я вам сказала. Там прописана Алла. Любой суд…

– Суда не будет, – ответил Кулачев. – У меня есть квартира. Маруся не знает, что я к вам пришел. Она бы всполошилась. Давайте все-таки сядем, и вы зададите все нужные вопросы. Кто я? Откуда взялся? Проверьте у меня документы.

– Я повторяю – уходите, – ответила Елена. – Я собираюсь на дачу и поеду. Я задам все интересующие меня вопросы матери. Она не Алла Пугачева, чтоб выставлять себя на посмешище и иметь с этого навар. Мать – обыкновенная женщина… Ей с простыми людьми общаться.

– Она необыкновенная женщина, – грустно сказал Кулачев. – Вы жили с ней всю жизнь и не заметили самого главного.

– О Господи! – закричала Елена. – О Господи! Вы уйдете наконец или нет? Я не хочу с вами обсуждать свою мать. Какая-то палата номер шесть! Откуда вы взялись на ее голову? Сытый, довольный… Я ненавижу вас, вы не смеете называть ее Марусей. Не смеете… – Елена уже рыдала, у нее тряслись руки.

Кулачев налил из чайника воды и подал ей чашку.

– Я пью сырую! – кричала она. – Сырую!

Он вылил воду и дал ей сырую. Вода бежала у нее по подбородку, стекала на халат, вода была холодной, и Елену стал бить озноб.

– Ложитесь, – сказал ей Кулачев.

Она послушалась, потому что у нее начиналась боль в солнечном сплетении. И легла на то же место, где была ночью. Кулачев накрыл ее простыней и пледом. Она закрыла глаза, пытаясь унять дрожь и боль. Куда-то ушел и гнев, и ненависть, осталась исхолодавшая болючая одинокая слабость. Он, оказывается, включал чайник. Видимо, пытался что-то найти в холодильнике, но он был пуст. «Я ведь сегодня не ела, – подумала Елена. – У меня нет продуктов. Где-то была пачка печенья… Ах нет. Пачка печенья была в рюкзаке… Чей это был рюкзак? Ах да… Он ушел. А сегодня пришел другой… Сюда повадились мужчины…»