из класса вышли девочки. Анжела

стояла у доски и что-то мелом

там рисовала. Ловкость показать

мне захотелось. Мы играли между

доской и партами, спортивную одежду

106

в мешочках холстяных заместо штанг

используя. Я мяч ногой поставил

как для пенальти – я по части правил

футбольных был тогда уже педант, —

а на воротах мальчик встал Андрюха,

я разбежался, собираясь мяч

направить в нижний угол, но – хоть плачь, —

мяч пролетел у вратаря над ухом

и врезался в оконное стекло,

разбив его со звоном. Повезло

107

Андрюше, что стекольные осколки

так разлетелись, что ему вреда

не нанесли. Все в шоке были. Да.

Но более всех я, конечно. «Елки,

что я наделал? – замерев, стоял

на прежнем месте я. – Каким скандалом

все кончится?» Вокруг меня витало

всеобщее сочувствие, всяк знал,

что это грандиозным наказаньем

окончиться должно. И с содроганьем

108

об участи своей я помышлял.

«О, если бы вернуть назад мгновенье

и, зная о последствиях, движенье

неловкое ногой прервать», – мечтал,

кусая локти, я… Все вышло проще.

Три дня не признавался целый класс

кто виноват в содеянном, и раз

учительница вызвала уборщиц,

двух бабушек, чтоб утром, до звонка,

не открывали класс они, пока

109

не выяснится, кто же разбил стекла.

Я склонен был сознаться, но меня

пугал страх наказанья, а, храня

молчание, пугал меня Дамоклов

меч наказанья. В общем, тяжело

мне приходилось. Все же разрешилась

проблема: мненье класса разделилось

и кто-то заложил меня. Свело

от страха скулы мне, когда я вызван

был в класс пустой, где у окна сквозь линзы

110

учительница строго на меня

взирала… Я признался в преступленье.

Я был прощен и кол за поведенье

не получил, но должен был в два дня

отец мой вставить стекла… Новым грузом

ответственность на плечи мне легла.

Как дома-то сказать?.. Вот так дела…

Я шел домой, как трепетная муза

на встречу с мясником, – так папа мой

пугал меня. Когда я, сам не свой,

111

во всем признался дома, к удивленью

и счастью моему, меня ругать

не стал никто, и я улегся спать

счастливый и такое облегченье

на сердце испытал, как никогда

еще, пожалуй, в жизни. Стекла вскоре

отец мой вставил, и забылось горе.

Но мне друзья шепнули, кто, мол, сдал

меня учительнице – Паша Серебрянский.

И вот поступок мелкий, хулиганский

112

с приятелем я совершил: сперва

мы дома у него конфет с ликером

наелись до отвала, и с задором

решили Пашке бошку оторвать

за то, что предал… Пашу на продленке

мы встретили у школы, я по лбу

бедняге дал, да так, что об трубу

он водосточную ударился… Силенки,

конечно, были не равны, и нам

с дружком гордиться нечем было. Срам.

113

Я помню во дворе стволы акаций

толстенные, беленые как след

известкою. Деревьям много лет

уж было. И одно из них, признаться,

мне мило до сих пор тем, что в его

могучей кроне прижилась омела.

По осени листва его желтела,

редела, осыпаясь, и, легок,

кружился лист последний прямо в лужу.

Омела ж зеленела. Даже в стужу,

114

когда на обнаженных ветках снег

уже лежал, и зябко две вороны

расчесывали перья внутри кроны,

а я глядел в окно на них, чтоб век

тяжелых не сомкнуть – так надоела

мне математика, – кустарник-паразит,

чуть припорошен снегом, летний вид

имел всегда: так сочно зеленела

на нем листва, что я вдруг вспоминал

деньки в июле и по ним скучал.

115

Еще я помню, как на перемене

весной блестящей рвали мы с ветвей

акации, забравшись кто быстрей

на школьную ограду иль строенье,

стоящее впритык к ограде, кисть

цветков душистых белых – их мы ели,

был сладким вкус их, приторным; имели

в том лазанье еще одну корысть:

пред девочками ловкостью на крыше

гордились мы; и каждый лез повыше.

116

В те годы в первый раз, открыв тетрадь

линейную и промокашку сдвинув