В поисках ответа Хризия некоторое время помолчала, затем подняла руку и начала:

– Давным-давно…

Стол грохнул от смеха. Но это был добродушный смех, ибо все знали, что она любит заключать свои слова в форму притчи и начинать рассказ этой детской присказкой. Памфилий вслушивался в звучание ее чистого красивого голоса:

– Давным-давно на земле жил герой, оказавший большую услугу Зевсу. Когда ему пришел срок умирать и он оказался в серых пустошах Ада, он воззвал к Зевсу, напомнил ему об этой услуге и попросил об ответной милости – вернуть его на день на землю. Зевс пришел в сильное замешательство и сказал, что это не в его силах, даже он не может вернуть наверх тех, кто спустился в царство, где правит его брат. Но воспоминания о былом настолько тронули его сердце, что он отправился во дворец к брату и, припав к его ногам, попросил оказать ему эту услугу. Царь мертвых тоже пришел в сильное замешательство и сказал, что даже ему, Царю мертвых, это не под силу, если только не вернуть человека к жизни в каком-нибудь сложном и болезненном виде. Но герой охотно согласился на любые условия, и Царь мертвых позволил ему вернуться не просто на землю, но и в собственное прошлое и заново прожить тот из отпущенных ему двадцати двух тысяч дней, который был менее всего насыщен какими-либо событиями. Но при этом его сознание должно раздвоиться, половина достается участнику, половина – наблюдателю: участник совершает поступки и повторяет слова многолетней давности, наблюдатель предвидит итог того и другого. Так герой вернулся к солнечному свету, в некий определенный день своей жизни, когда он был пятнадцатилетним подростком. Друзья мои, – продолжала Хризия, медленно обводя взглядом собравшихся, – проснувшись у себя в детской, герой почувствовал, что сердце его исполняется боли – не просто потому, что оно снова начало биться, но потому, что он увидел стены своего дома и понял, что вот-вот увидит родителей, которые давно уже покоятся в земле родного края. Он спустился во двор. Мать, сидящая за ткацким станком, подняла на мгновение глаза, поприветствовала его и снова вернулась к работе. Отец пересек двор, не заметив сына, – в тот день у него была масса забот. Внезапно герой обнаружил, что живые – это тоже мертвые и что о нас можно сказать, что мы живы только в те моменты, когда сердцем переживаем этот ниспосланный нам дар; ибо сердца наши недостаточно крепки, чтобы любить постоянно. Не прошло и часа, как герой, одновременно живший и наблюдавший жизнь, обратил к Зевсу мольбу избавить его от этого страшного сна. Боги услышали его, но перед тем как вернуться в царство мертвых, он опустился на колени и поцеловал землю, которая слишком дорога, чтобы вполне понимать ее.

Такими вот глазами видел сейчас Памфилий своего отца, только что проследовавшего к себе, и такими глазами видел мать, хлопочущую по дому, поддерживающую огонь в очаге, заканчивающую дневные дела. Именно эта история открыла ему глаза на тайную жизнь родительского сознания. Он словно проник взглядом за оболочку их маленьких радостей и дневной болтовни, заглянул в сердца и увидел пустоту, отрешенность, жалостливость и терпение. Хризия выработала целую концепцию жизни, любила повторять, что все человеческие существа – за вычетом немногих, кто загадочным образом проник в тайну богов, – просто переживают медленную безысходность существования, всячески скрывая от себя ужас осознания того, что в конечном итоге жизнь не таит никаких чудесных неожиданностей и что самое тяжкое бремя – неразделимость любви. Конечно, это объясняет комическую печаль отца и суетливую заботу матери. И вот сейчас, когда отец прошел по двору мимо него, эта мысль более чем когда-либо потрясла Памфилия. Что можно сделать для них? Что – дабы сравняться с ними – можно сделать для себя самого? Ему двадцать пять – уже не юноша. Скоро будет мужем и отцом – положение, которое он отнюдь не склонен романтизировать. Скоро он будет главою дома и хозяином этой фермы. Скоро постареет. Время протечет мимо, невидимое, как вздох, а у него нет ни замысла, ни правил, ни связного плана – всего того, что могло бы подсказать, как спасти и других, и себя от наползающей серости, от чувства поражения, с которым смиряются слишком легко.