– Глупо смеяться! – сказала она и отвернулась к окошку.

За окном было пространство. За разговорами мы и не заметили, что катим по этому пространству с полями и редкими перелесками. Много солнца. Высоко по небу плывут серенькие ребристые облачка. Там же, в вышине, летчик на самолете, как пахарь на ниве, провел длинную и ровную, только белую, борозду.

«Мама хотела, чтобы я был летчиком, – вспомнилась мама и ее грустные глаза при расставании. – Может, так и будет. Дадут от ворот поворот, и кувыркайся, как хочешь».

В Тайшете в купе подсели две тетки. Они были в черных платках и почти не разговаривали. Скажет одна, отзовется другая, и долгое молчание.

– Занавески надо бы Надьке отдать, – сказала та, что постарше, у которой железные зубы.

– А, – с досадой отмахнулась другая, – кому нужно это старье!

Старшая не согласилась.

– Дык в прошлом годе он их купил. Совсем не старые оне.

– Разберутся с этим без нас!

– Кода живой был, никто не приезжал, а тута, как воронье, налетели.

Яковлева мотнула мне головой, и мы вышли в коридор.

– С похорон едут, – тихо сказала она мне и с опаской посмотрела на дверь купе. – Не повезет нам с поступлением.

– Почему? – удивился я. – Каждый день кто-нибудь умирает, так что, теперь всем на неудачу?

– Не всем, а тем, кто встречает покойника, – прошептала Яковлева, поглядывая на дверь.

– Они же не везут покойника, – не понимал я.

– Почти то же. Едут с похорон. И дух его с ними.

– Чей? – и я с опаской посмотрел на дверь.

– Чей, чей?! Покойника! Сорок дней он будет с ними.

– В нашем купе?

До глубокой ночи я сидел на откидном стульчике в коридоре. Хотелось есть, и я не знал, как лучше это сделать.

Вышла Яковлева переодетая в легкий шелковый халатик. Тонкую ее талию перетягивал голубой поясок. Из-под халатика выглядывали стройные и сильные ноги. Темно-коричневый загар подчеркивал силу и красоту их.

– Наташка, – сказал я и облизнул сухие губы, – поесть бы чего. У меня поросенок и гусь.

– Иди и ешь. Они спят.

– А он?

– Кто?

– Ну этот… что с ними. Сорок дней который…

– Он тебе не навредит. Он бесплотный и безвредный. Иди.

– Пойдем вдвоем?

– Я не хочу, – отказалась Наташка разделить со мной трапезу.

Нашарив впотьмах сумку с гусем, я отломал ему ногу, при этом до локтей выпачкав жиром руки, и тихонько выскользнул в коридор.

– Укуси, – предложил Яковлевой, вспомнив правила хорошего тона.

– Ты что! Вот так? Здесь? – Яковлева театрально повела рукой.

– А где еще? – посмотрел я по сторонам.

Яковлева поджала тонкие губы и уставилась в черное окно.

Закрыв глаза на все правила, я впился зубами в ногу. И вовремя, потому что слюна переполняла рот. В самый неподходящий момент, когда я ладонью вытирал жирные губы, Яковлева посмотрела на меня. Это был не взгляд, а расстрел. Причем долгий, мучительный расстрел презренного человека.

«Чего уж, – обреченно согласился я со своим незавидным положением, – голод не тетка. Поймет, простит, когда сама проголодается».

Мои надежды, что Яковлева проголодается и попросит у меня гусиную ногу или кусок поросятины, не оправдались. Она пила воду из бутылки и закусывала печенюшкой. Одной! Мне в одиночестве есть поросенка было стыдно. Мы ехали вторые сутки, а от гуся я съел только одну ногу, да когда Яковлева утром пошла с полотенцем в туалет, я впопыхах, не разобрав вкуса, проглотил кусок поросятины.

После того как попутчицы в черном позавтракали за столиком яйцами и огурцами, я решительно бросил на освободившееся место гуся с одной съеденной ногой, луковицу и огромный огурец. От буханки отломал краюху, посыпал ее обильно солью. Решительно посмотрел в глаза Яковлевой.