Крутских защитительно, крестовкой, сложил руки на груди.
– Никаковских разговоров-переговоров! Никаковских! Анафема ешь мои расходы! Я себе вот что вбубениваю: «Ешь, Виталь Сергейч, солно, пей горько: помрéшь – не сгниéшь и будешь лежать, как анафема». А женишонкаться… А обжаниться, ежли прижмé ещё на ком, так вспомню, раздолбайка, нонешнюю срамотишшу и ни ногой к бабьему к молодому духу!
Крутских обежал и ощупал полохливыми глазками стены, будто я могла сквозь них войти, и живой ногой уёрзнул из хаты.
4
Прямо страху в глаза и страх смигнёт.
Подшагнул отец к окну и мрачным взором провожал Крутских.
В стреху я видела, как прасольщик шёл-бежал прочь без оглядины.
Крутских вовсе пропал с глаз.
А отец всё стоял столбом, сцепил руки на груди.
Может, так и простоял бы с вечность у окна, не зацепись краешком глаза за вожжи в плетне. Минуту какую с дивом смотрел на вожжи, будто звал из памяти что. Шлёпнул себя по лбу ладонищей.
– Тo-то, Михайло, девка коники выкидывает – вожжи у тебя шибко новёхоньки, раскидай тя в раны! А вот и вожжам настал работный час!
Под тяжёлыми руками оконные створки пошли в стороны. Отец прыгнул в сад.
– Ну теперь, невестушка, посчитаемся – твердил малым угарным голосом и наматывал вожжи на ведёрный кулак. – Пригладим в аккурат всё, что ты там глупо связала.
Свирепое отчаяние повело к риге, от риги к амбару, от амбара к хлеву, от хлева к курятнику.
Распахнул курий домину – бегом одурелыми гляделками по жердинам.
С досады саданул кулачиной в кулачину. И на насесте нету Марьянки!
– Мать! – во весь рот шумит мамушке. Мамушка возверталась из церкви, только вот притворила за собой калитку под навесом. – Мать! Там околь двора не видала где нашу шутоломиху?
– Окромя сраму околь нас нонь никто не ходит…
Сказала мамушка это, ойкнула и закрыла лицо руками. Пришатнулась к плетню.
Сильный плач заколыхал тяжёлое тело.
Не стерпела я, не удержала слезу…
Реву, а сама кулаки в рот, чтоб голос мой не сказал отцу, где я.
Из-под стрехи вижу: подбёг сам к мамушке, взял за плечи, ведёт к дому. У порожка пихнул под неё стулку.
– И чего, – пробубнил, – убиваться его так?
– Ой, Миш, ну-у… – Мамушка залилась ещё горше того.
Сверкнул отец шалыми глазищами.
– Ну вой, вой! Я ль запрет кладу? Вой!.. Всё какой-никакой наваришко. Баба плачет – меньше ссыт!
Как-то разом мамушка срезала силу в голосе. Потишала.
– Э-эх, – укорно покачала головой. – Какой ты, Миш, был на язык бандит, так такой и закаржавел.
Только тут мамушка разжала глаза от слёз – разглядела, что за штука бугрилась у отца на руке.
– Это чего будет? – шлёт вопрос.
А сама не без страха пальцем на вожжи кажет.
– Свадебное подношение прынцессе твоей Крутилкиной-Мутилкиной!
– И-и! Чего, старый горшок, удумал. У нас в роду никто ребятёнков и пальцем не трагивал!
– А я вот возьму и пальцем трону, и вожжой так нагладю глянец… Запомнит до снега в волосьях! А то мы с ей, понимашь, панькались. А она, цаца, эвона каки шишки стругая!
Вбежав в избу, отец вышвырнул на крыльцо подвенечную одёжку, к чему заступница моя мамушка не показала даже и любопытства.
– Вишь, как маленька собачка лая. От большой слышит! Всё твоя школка!
– Где моя, там и твоя.
– Да-а… Шишки свои делить со мной на ровнях тебя не учи. Что матке, что дочке пальца в рот не занашивай. По локоток отхватят! С родителева хлеба такую дочунюшку спроста не скинешь долой.
– Оно, Михайло, не грех какой год и уждать…
– А чего манежить? Ну чего? Тя когда ссадили на мой кусок?
– Так то меня.
– Ну и она не медалька на шее. Недолго думала, да скоро спровадила какого…
– Вот именно какого. Про него и слово путное не живёт, – уже твёрже как-то вымовила мамушка. – А что при капиталах… Оно и через золото слёзы льются!