Саверио повесил в шкаф свою воскресную одежду – единственную приличную пару шерстяных брюк и белую рубашку. Натянув фланелевые штаны от пижамы, он поежился от холода, застегнул до самого горла пижамную куртку и надел сверху свитер. Затем заполз в свою двуспальную кровать и свернулся там калачиком. Он уже начал засыпать, когда в дверь неожиданно постучали.

На пороге стоял отец, освещенный слабым светом коридорной лампочки.

– Па?

– Ты должен покинуть этот дом.

Отец говорил ровным, спокойным голосом. Значит, он не был в ярости, дело обстояло куда хуже – он принял решение. Да, он выпил, да, очень устал в конце рабочей недели, но в его приказе не было ничего туманного.

– Что? – выдавил наконец Саверио.

Юноша сел на кровати, но не сбросил одеяла, а закутался в него поплотней, как будто этот отрез шерсти мог защитить его от человека, который собирался изгнать из дома своего единственного ребенка.

– Уходи, – проговорил отец.

– В каком смысле?

– Ты недоволен своей работой. Я тебя больше кормить не намерен. Уходи и ищи собственную дорогу.

Саверио задрожал, несмотря на свитер, пижаму и одеяло, – задрожал так сильно, что зубы заклацали. Он знал своего отца. Отец слов на ветер не бросал.

– Но, Па… – Глаза Саверио наполнились слезами.

– Не хнычь! Мне было двенадцать, когда я покинул Италию. А я не хныкал. Ни тогда. Ни сейчас. У меня не было ничего. Я добрался сюда, не зная английского, всего с парой монет в кармане. У меня ничего не было. У тебя есть все, а ты не благодарен за это. Ни мне. Ни Богу. Ни матери. Ты узнаешь, что такое жизнь, когда поживешь. Сам увидишь.

– Ты хочешь, чтобы я ушел прямо сейчас? – спросил Саверио.

– Утром, – сказал отец. – И вернешься, когда на коленях вымолишь у меня прощение.

Он закрыл за собой дверь.

Саверио выбрался из кровати и застыл на полу, будто на островке безысходности. Не к кому было обратиться, никто не мог прийти ему на помощь. Он не знал, что ему делать – двигаться или стоять. Нужно было хорошенько подумать, но мысли, казалось, тоже застыли.

Он понимал, что наутро все будет только хуже. К утру мать успеет за него заступиться, и ему, возможно, дадут отсрочку, но вскоре все снова повторится. Он поссорится с отцом, и тот выгонит его из дома. Для Саверио не оставалось здесь места. Это больше не был его дом – да и был ли он его домом когда-нибудь?

Саверио подошел к платяному шкафу и стал изучать содержимое. Две пары рабочих брюк. Две рубашки. Пара хороших брюк (для церкви), одна хорошая рубашка (для церкви), один пиджак от костюма, доставшийся ему от отца, – серый, твидовый, лацканы узкие, такие уже давно вышли из моды. Он терпеть не мог этот пиджак, оставит его здесь. Обувь – пара рабочих ботинок на каучуковой подошве. Он сунул в них ноги. Пара черных ботинок (для церкви), он уложил каждый в отдельный полотняный мешочек. Воскресный галстук, шелковый, в черно-белую полоску. Черная шерстяная кепка-восьмиклинка. Ни шляпы, ни костюма, ни жилета, ни пиджака. Три пары белых хлопчатобумажных трусов, три белые хлопчатобумажные майки, три пары черных шерстяных носков. Он достал брезентовую сумку оливкового цвета, с которой когда-то ходил в школу Святого Семейства, и аккуратно сложил в нее одежду. Туда же отправились четки, фотография матери, книга «Три газовых рожка» Рональда Нокса, которой его премировали на Дирборнском фестивале, и папка с нотами из церковного хора.

Присев на край кровати, Саверио вывернул свой бумажник. Семнадцать долларов и пропуск на «Ривер Руж». Он вытянул из-под матраца конверт со сбережениями. На заводе ему платили двадцать пять долларов в неделю. На этот момент Саверио успел потратить сто восемьдесят семь долларов из своего жалованья. Деньги пошли на половину стоимости новой кровли над родительским домом, трамвай на работу и обратно, обувь, рабочую одежду (фартук и перчатки, которые он надевал у конвейера) и, конечно, Рождество.