– Пожалуйста, давай останемся дома! Ну, пожалуйста! – заныла Карла.
Но мама ничего не желала слушать.
– Мне надо работать.
– Ну почему? Ларри поймет, если ты не пойдешь с ним обедать!
Обычно Карла не произносила имени гостя, предпочитая называть его дядей с блестящей машиной. Это означало, что он не член их семьи.
Мама резко повернулась, едва не налетев на столб. Мгновение она казалась почти взбешенной.
– Потому что, малышка, у меня еще осталась гордость. – Ее глаза сверкнули. – И потом, я люблю свою работу.
Мамина работа была очень важной: она делала из обыкновенных теть красавиц. Мама работала в большом магазине, где продавали помаду, тушь для ресниц и специальные кремы, от которых кожа становится «прелестно смуглой», «томно бледной» или чем-то средним, смотря как нанести. Иногда мама приносила образцы домой и подкрашивала личико Карлы, так что девочка выглядела гораздо старше своего возраста. Это делалось ради красоты, чтобы однажды и Карла нашла себе дядю с блестящей машиной, который закружит ее в танце посреди гостиной.
Ларри мама нашла именно так. В тот день она работала за кассой в отделе парфюмерии, потому что кто-то заболел. Заболел – это хорошо, сказала мама, потому что тогда магазину требуется замена. Ларри пришел купить духи своей жене. Она тоже заболела. Мама оказывает его жене услугу, делая Ларри счастливым. Он и к Карле хорошо относится, вот леденцы ей приносит.
Но сейчас, когда они шли к автобусной остановке, где уже стояла соседка с золотистыми волосами (которая, по словам мамы, ела слишком много пирожных), Карле хотелось большего.
– А можно попросить у Ларри пенал-гусеницу?
– Нет, – мать сделала решительный жест изящной рукой с алыми ногтями, – нельзя.
Это несправедливо! Карла уже почти ощущала мягкости меха, мысленно поглаживая пенал. Она почти слышала, как гусеница говорит: «Я должна принадлежать тебе, Карла. Тогда все нас полюбят. Не бойся, ты что-нибудь придумаешь».
Глава 3. Лили
До тюрьмы предстояло добираться автобусом от конечной станции линии Дистрикт[3]. Ее нежно-зеленый цвет на карте метро успокаивал – это не красная центральная линия, ломаная и кричащая об опасности. Станция Баркинг. Я напряженно рассматриваю платформу через стекло с полосками дождя, ища знакомые лица.
Но никого из них нет, только группы заспанных жителей пригородов, похожих на сморщенных ворон в плащах, и женщина, присматривающая за мальчиком в красивой красно-серой форме.
Когда-то и у меня была нормальная жизнь в Баркинге. Я до сих пор помню дом 50-х годов постройки, с каменной штукатуркой и бледно-желтыми оконными рамами, отличавшимися от традиционных кремовых у соседей. Помню, как я, держа маму за руку, сосредоточенно семенила в библиотеку по оживленной улице. Отчетливо помню, как папа сказал: скоро у меня появится братик или сестричка. Наконец-то я буду как все в нашем классе – дети из веселых, шумных, суетливых семей, совсем не похожих на нашу тихую семейку из трех человек!
По странной ассоциации мне вспомнились утренняя капризуля из нашего дома и ее мамаша с красиво очерченными яркими губами, гривой черных волос и отличными белыми зубами. Между собой они говорили по-итальянски, и я подавила искушение похвастаться, что только что вернулась из Италии после медового месяца.
Я часто думаю, как живут другие люди. Интересно, кем работает эта красавица? Моделью? Но сегодня мои мысли против воли возвращались ко мне самой, к моей жизни. Как бы я жила, стань я социальным работником, а не юристом? Что, если бы вскоре после переезда в Лондон я не пошла на вечеринку вместе с новой соседкой по квартире – ведь обычно я отказывалась? Не пролила бы вино на кремовый ковер? И если бы тот добрый рыжий молодой человек («Здравствуйте, меня зовут Эд») в темно-синем галстуке и с интонацией, свидетельствовавшей о прекрасном образовании, не помог мне оттереть пятно, уверяя, что ковер в любом случае был слишком скучный и такой «акцент» его только оживил? Что, если бы я не напилась (чтобы расслабиться) и не рассказала Эду о смерти моего брата, когда он спросил меня о семье? Что, если бы этот оригинал, который рассмешил меня и оказался хорошим слушателем, не сделал мне предложение буквально на втором свидании? Что, если бы его эстетский, привилегированный мир, разительно отличавшийся от моего, не показался мне спасением от ужасов прошлого?