– Два творческих таланта в один брак не влезут, – говорила она эдак по-своему, воздев брови и вдыхая дым сигарилл.
Она их называла «сигарийи», как иностранка. В детстве она много где побывала и когда-нибудь отвезет туда детей. У нее горячая кровь, говорила мать, не то что у отца – он вообще рептилия. Мать была умная, и смешная, и умела удивлять, и совсем не походила на других матерей.
– Экзотическая, – говорил их отец.
Спор о том, кто чем пахнет, по всей видимости, еще не закончился, потому что мать схватила с серванта бело-синий полосатый кувшин и метнула в отца. Отец сидел за столом и глядел на пишмашинку, как будто слова напишутся сами, если потерпеть. Кувшин ударил его в висок, и отец взревел от боли и неожиданности. Джессика выдернула Джозефа из детского стульчика – стремительно, Джоанне оставалось только восхищаться, – и сказала Джоанне:
– Пошли.
И они пошли наверх и стали щекотать Джозефа на двуспальной кровати, где обе и ночевали. В спальне не топили, и кровать была завалена стегаными одеялами и старыми материными пальто. В конце концов все трое уснули, умостившись в запахах сырости, нафталина и «Je Reviens».
Проснувшись, Джоанна увидела, что Джессика сидит, опираясь на подушки, в перчатках, мохнатых наушниках и в пальто, как будто в палатке. Джессика читала, светя в книжку фонариком.
– Электричество вырубили, – пояснила она, не отводя глаз от книжки.
За стеной слышалось ужасное звериное сопенье – значит, родители опять помирились. Джессика молча протянула Джоанне наушники, чтоб сестре не пришлось слушать.
Когда наконец наступила весна, отец не стал разводить огород, а уехал в Лондон и поселился со «своей другой женщиной», сильно удивив Джоанну и Джессику, но, видимо, ни капли не удивив их мать. Другую женщину отца звали Мартина – поэтесса; мать выплевывала это слово как проклятие. Она обзывала другую женщину (поэтессу) такими словами, что, когда сестры набирались храбрости шептать их друг другу под одеялом (сука-пизда-шлюха-поэтесса), слова отравляли самый воздух.
Теперь в браке мать осталась одна, но все равно не рисовала.
Они шагали по переулку гуськом – «как индейцы», сказала мать. Полиэтиленовые пакеты висели на ручках коляски, и, если мать отпускала ручки, коляска заваливалась назад.
– Мы прямо вылитые беженцы, – сказала мать. – Однако мы не падаем духом, – бодро прибавила она.
К концу лета – «как раз к школе» – они переедут в город.
– Слава тебе господи, – сказала Джессика, совсем как мать.
Джозеф спал в коляске, открыв рот, и в груди у него похрипывало – простудился, никак не оклемается. Он так вспотел, что мать раздела его до подгузника, и Джессика обдувала Джозефу ребрышки, чтоб остыл, а мать сказала:
– Только не разбуди.
Попахивало навозом и подгнившей травой, а от запаха бутеня Джоанна расчихалась.
– Не повезло, – сказала мать. – Мои аллергии достались тебе.
Материны темные волосы и бледная кожа достались «красавчику» Джозефу, зеленые глаза и «руки художницы» – Джессике. Джоанне отошли аллергии. Не повезло. У Джозефа с матерью и день рождения один, – правда, у Джозефа еще не было дней рождения. Через неделю будет первый.
– Это особенный день рождения, – сказала мать; а Джоанна думала, все дни рождения особенные.
Мать надела любимое Джоаннино платье, голубое с красными клубничинами. Мать говорила, оно старое и следующим летом она его раскроит и, если Джоанна захочет, сошьет ей что-нибудь. Джоанна видела, как движутся мускулы материных загорелых ног – мать толкала коляску в горку. Мать была сильная. «Яростная», – говорил отец. Джоанне нравилось это слово. Джессика тоже была яростная. А Джозеф пока никакой. Младенец и младенец, толстый и довольный. Джозефу нравились овсянка, и банановое пюре, и бумажные птицы над кроваткой – мобиль, который смастерила мать. Джозефу нравилось, когда сестры его щекочут. Сестры ему тоже нравились.