Пожелала доброй ночи Уильямсу, у которого обе ноги были на растяжке, и слепому бедняге Билли в конце палаты, и Фартингейлу, который пойдет завтра в театр, а потом ему опять зашьют веки. Казалось, ее вовсе не пугали их раны. Но, может, она просто была специально натренирована?

Когда она подошла к Дому, проклятый идиот Кертис крикнул:

– Давай, красотка! Поцелуй его на ночь!

Дом отвернулся, но девушка нагнулась к нему, так близко, что он почувствовал щекотанье ее волос, увидел нежную кожу в вырезе красно-белого платья. От нее пахло свежестью, молодостью, а еще яблоками.

Она поцеловала его в щеку, и он буркнул, пытаясь защититься от ее обаяния:

– Если бы ты знала, откуда взята эта кожа, ты бы не стала ее целовать.

Она снова наклонилась и прошептала ему на ухо:

– Откуда ты знаешь, глупый?

После ее ухода он долго не мог заснуть и все думал о ней. Его сердце сжималось от восторга. Он представлял, как мчится летним днем на мотоцикле, а она сидит за его спиной. Как потом они вместе сидят возле таверны, смеются и подшучивают друг над другом. На ней голубое платье, и над их головой самое обычное небо, а не то страшное, с которого он падал с отчаянным криком в горящем «Спитфайре».

Глава 2

Сент-Брайвелс, Глостершир

«Дорогая Саба Таркан…» – первую попытку написать письмо, которое он иронично окрестил «письмом поклонника», он предпринял в Уилтшире, в военном санатории «Рокфилд-хаус». Оно получилось слишком сухим и фамильярным и угодило в корзину. Адрес он выведал у сестры милосердия, отвечавшей за культурную программу для раненых; она обещала передать письмо «в нужные руки».

«Дорогая Саба, мне хочется выразить свое восхищение тем, как замечательно ты пела в госпитале Королевы Виктории…» Ох, еще хуже! Будто его писал, глотнув портвейна, какой-нибудь престарелый поклонник примадонны, подстерегающий ее у служебного выхода. Проклятье! Черт побери! И этот листок оказался в корзине. Прежде чем писать ей, он ждал шесть недель, рассчитывая вернуться в более-менее приличную форму. Что ж, возможно, когда он больше не будет пациентом и приедет домой, восстановится его прежняя уверенность в себе. Тогда письмо сочинится само собой, безо всякого труда. Впрочем, с другой стороны, его и самого удивляли те чувства, которые он пытался выразить в письме; удивляли и злили – прежде их не вызывала ни одна девчонка. В его памяти даже всплыло стихотворение «Erat Hora» – он выписал его из сборника Эзры Паунда, думая о ней.

«Благодарю тебя. А дальше – хоть потоп», —
сказав, ушла и словно растворилась.
Так солнце растворяется в листве,
бездумным золотом пространство осыпая.
А дальше – хоть потоп… но целый час
я в этом золоте ее горел и жил.
Богам на зависть, вечности в насмешку[14].

Еще в госпитале он записал это стихотворение в дневник, точно зная, что никому и никогда его не покажет. Ведь, говоря по правде, поэзия наводит на мысль о мимолетности любви, да еще и вызывает у незнакомых людей подозрения. Нет-нет, ему просто хотелось снова услышать ее пение. Вот и все.

– Дом, милый, хочешь кофе? – донесся из кухни голос матери; когда она нервничала, ее французский акцент звучал сильнее.

Он взглянул на часы. Дьявол! Он рассчитывал закончить письмо до кофе.

– Ма, я в гостиной. Иди сюда, давай вместе выпьем кофе, – отозвался он, скрывая изо всех сил свое разочарование, даже раздражение.

Мать ходила по дому на цыпочках, тонкая как соломинка; с ее лица не сходило выражение тревоги. Вот она принесла поднос, присела возле пианино на краешек крутящегося стула и налила кофе.

– Спасибо, Мису, – поблагодарил он, назвав ее как в детстве.