– Не отделаюси я от табе… не отлипну… и ты не отлипнеши…

Вобла стояла молча. Ждала и смотрела.

И все смотрели и ждали. А что было делать?

Влас ударил другою спичкой о серный край синего коробка. На миг коробок помстился ему куском лазурита: такой из-за Волги башкирцы на сельский рынок у пристани привозили, баяли, с Урал-камня, из копей, а ещё перед ним изумрудами вертели, их острые сколы огнем играли, а ещё серьгами с кошачьим глазом, дорого просили. Он долго глядел, ходил меж рядов, любовался на копчёных лещей, лещи отсвечивали красной медью, вертел в руках ситцевые, в разнотравных цветочках, отрезы, потом опять к башкирцам подвалил, и всё-таки купил у них Земфире забавку: перстенёк с неведомым камешком; при дневном свете сиял зелено и прозрачно, а при лампочке Ильича наливался густой кровью и мрачно горел, зловеще. Земфира глядела на него, вертела рукой, а потом изрекла: «Когда зелёный, это я девушка, а когда кровавый, это моя бабья судьбина». Влас пытался похохотать, да не вышло. А башкирцы всё сватали ему на том рынке лазурит, всё, ломая язык, балакали: «Купи хазяй, купи хазяйка, хазяйка цепка вдень, наси на гарудь, радуйса!»

Цепка… вдень… радуйся…

Внезапно рука Воблы обвилась вкруг его шеи. Такой живою тонкой цепкой. Без варежки; и тонкие детские пальцы под подбородком, как пса, его щекотали.

И не мог он руку ту отдернуть своею рукой, отлепить, отбросить вбок.

Сложил ладони. Берёг огонь. Спичка потлела еще миг и снова сгасла.

Дружный вздох вырвался из глоток. Зароптали люди.

Но никто, никто не выхватил у Власа из рук синий спичечный коробок.

А чужая девчонка стояла и все обнимала его за шею. Как родного.

Влас поковырялся в коробке, вытащил третью спичку.

– Бох Троицу! Любить-от! – жалко выкрикнул во тьму, в пустоту.

Да, людей в землянке, в глуби земли, стояло и жалось друг к дружке много; а он выкричал про Бога и Троицу – в пустоту. Внутри пустота таилась или снаружи? Он не знал. Поглядел: в коробке оставалось четыре спички.

– Значицца, огонь надоть тута все времена жечи… никогды штоб не угасал…

Взмахнул пальцами. Живо, весело вспыхнул меж пальцев третий огонь.

– Ну, третье пламешко… не подведи, дружечко, а… не подкачай-от…

Окунул руку с пламенем в кучу хвороста. Глубже посунул, под ветки, в самую сутемь вырытой ямы. Согнул спину, будто молился. Поцеловать изножье Распятия будто хотел. Морщился: огонь вцепился ему в голую руку, грыз её. Но Влас из пасти огня руку не вынимал. Ждал, пока разгорится пылче, мощней.

– Да… да!.. терпи… – услышал он шёпот над собой.

И он терпел до последнего.

С воплем выдернул руку из уже весело, радостно горевшей ярким огнём земляной печи.

– А-а-а-а!

И тут живая верёвка скользнула прочь с его горла, он задышал, вскочил на ноги, Вобла быстро пролезла у него под локтем, как-то странно шатнулась, будто стала часовым маятником живым, и сдёрнула с себя цигейковую шапку, и прижалась голой растрепанной головёнкой к его груди, к штопаному еще Ариной Филипьевной, старому овечьему тулупу.


Бабы сплели из хвороста ветвяную крышу. Угнездились в первом их земляном доме, набились, плотно прижались боками, – человечье тесто о многих головах. У мужиков из-под Котельнича оказалось старое тощее одеяло; один мужик ехал в товарняке, так ночью в него и заворачивался. Кричал на всю землянку: «Много наших ночьми околело! И из вагона выкинули! А я вот жив! Жив!»

Одеялом тем – головы укрыли. Надышали под ним. Тепло стало. Или казалось лишь, что – тепло.

Наутро, еще затемно, проснулись – бабы зачали лепешки печь на воде; воду так получали: снег в ладонях топили. А вместо противня нашли на дороге неведомую плоскую железяку; может, от крыши избяной или от баржи кусок. Влас жадно глядел на ближний лесок.