Дудченко то ли учился, то ли закончил художественное училище по специализации “станковая графика”, но самокритично полагал, что таких мастеров, как он, достаточно. Отсутствием самолюбия он, конечно, не страдал, но и не задавался, как Шервиц.
Попутно Дудченко занимался ещё изготовлением металлических фотоовалов. Они производились уже не в нашей мастерской, потому что у Никиты не было муфельной печи для термического закрепления изображения. Называлась технология “печать методом деколя”. Готовые овалы выглядели очень солидно и, кстати, не всегда были овалами. Случалось, заказывали прямоугольники или купола – в зависимости от пожеланий.
Помню, Дудченко как-то захватил в мастерскую ноутбук и весь вечер кропотливо и бережно дорисовывал в программе фотографию, на которой отсутствовала половина лица. Если требовалось, всегда терпеливо разъяснял вопрошающему клиенту, почему во время дождя гравированный портрет на памятнике исчезает, а когда высыхает, снова появляется.
– Потому шо влага по-любому проникает в материал. Но поводов для беспокойства нет, мы обрабатываем плиту специальной защитной пропиткой.
А Шервиц всегда вёл себя высокомерно, закатывал глаза, цедил что-то сквозь зубы, а после пискляво передразнивал любопытствующих:
– А вы, наверное, красите памятники графитом? Я понял, вы покрываете бетон жидким полиэтиленом!.. Я слышала, шо нынешний бетон на химии не выстоит и семи лет!..
– А тебе не по цимбалам? – улыбался его возмущению Дудченко.
– Да просто типает от всех! – раздражённо отвечал Шервиц.
Таких местечковых словечек в их речи было великое множество.
Мне понравилось смешное выражение “Ебала жаба гадюку”. Впрочем, оно не предназначалось для моих ушей. Оба думали, что я их не слышу, вспоминали какой-то эпизод жёстких разборок между прежним хозяином Шаповаловым и новым, то есть Никитой.
Я поначалу беспокоился, как отразится на моём внутреннем состоянии непосредственный контакт с чужим горем, старательно репетировал выражение деликатного сочувствия и сердечные модуляции в голосе. Но оказались лишними и благородная понурость, и фальшивая задушевность, и предупредительная хмурость.
Я не сообразил, что памятники ставят не сразу, а спустя время – год или даже больше. Так что люди, приходящие к нам, в большинстве были спокойными или смирёнными. Даже улыбались.
Я оказался свидетелем разговора родственников покойного капитана дальнего плавания Битюцкого с Дудченко. Претензия была к эпитафии, причём Дима не сразу понял, что именно не устраивает.
– Рожденье – не начало, смерть – не конец! Шо не так? – недоумевал он.
– Димон, – разобравшись, сказал я. – Они хотят, чтобы слово “рождение” было через “и”! А у тебя мягкий знак там…
– Ну конечно! – со смешком воскликнула дочь Битюцкого, женщина средних лет, удивительно похожая на своего выгравированного отца. – Это же памятник, а не песенка Шаинского: к сожаленью, день рожденья…
Пока он переделывал буквы на памятнике, я поделился историей дедушкиного памятника:
– За смертной гранью бытия, в полях небытия, кто буду, я или не я, иль только смерть ничья.
– Длинная, – сказал Дудченко. – Шо с ней не так было?
– Её полностью затереть пытались, но следы слов всё равно остались.
– Полировали ребром “черепашки”, – Дудченко кивнул на лежащую неподалёку болгарку, – плоскость нарушили, и при боковом свете проявился эффект линзы. Ну, и абразивы явно не те использовали…
А “рождение” Дудченко выправил очень искусно.
В один из дней во дворе мастерской появились старые знакомцы, которых я вообще не ожидал когда-либо увидеть: молдаване на грузовой “газели” – те самые, что шесть лет назад ставили памятник на дедушкину могилу: Раду и Руслан. Они если и узнали меня, то не подали виду. Потом часто приезжали, подвозили в мастерскую мешки с цементом, наполнителем, песок, красители.