Иногда, разбивая комья земли в поле, он начинал думать о ней. Что она видела на этих ста дворах? Какова была ее жизнь, – жизнь, о которой она никогда не говорила с ним? А потом ему становилось стыдно своего любопытства и интереса к ней. Она была, в конце концов, только женщина.

Но в трех комнатах не так уж много дела, чтобы женщина была занята целый день, – женщина, которая была рабыней в знатном доме и привыкла работать с раннего утра до поздней ночи. Однажды, когда Ван Лун очень торопился окапывать пшеницу мотыгой и проводил день за днем в поле, пока спина у него не разбаливалась от усталости, ее тень упала на борозду, над которой он работал согнувшись, и он увидел, что она стоит позади него с мотыгой на плече.

– До темноты дома нечего делать, – сказала она коротко и молча, подойдя к борозде слева от него, неторопливо начала ее мотыжить.

Было раннее лето, солнце нестерпимо жгло, и скоро ее лицо покрылось каплями пота. Ван Лун снял куртку и работал с голой спиной, но она оставалась в своей тонкой одежде, которая пропотела и обтягивала плечи, словно вторая кожа. Двигаясь вместе с ней мерными движениями, без единого слова, час за часом, Ван Лун чувствовал, что сливается с ней в ритме работы, и от этого становилось легче работать. У него не было ни одной связной мысли, было только совершенное согласие движений в переворачивании комьев земли на солнце, – земли, из которой был сделан их дом, земли, которая их кормила и создавала их богов. Земля лежала рыхлая и темная и легко распадалась под ударами их мотыг. Иногда им попадался обломок кирпича или щепка. Это было неважно. Когда-то, много лет тому назад, здесь были похоронены люди, стояли дома, потом они рухнули и возвратились в землю. Так и их дома возвратятся когда-нибудь в землю, в землю же лягут и они сами. Всему свой черед на земле. Они продолжали работать, двигаясь вместе, вместе возделывая землю, безмолвные в этом совместном движении.

Когда солнце село, он выпрямил спину и посмотрел на жену. Ее лицо, влажное от пота и запачканное землей, было темно, как сама земля. Потемневшая от пота одежда облипала коренастое тело. Она медленно заравнивала последнюю борозду. Потом она сказала, как всегда просто и прямо, и в тихом вечернем воздухе голос ее звучал ровно и даже менее выразительно, чем всегда:

– Я беременна.

Ван Лун стоял неподвижно. Что было на это сказать?

Она нагнулась, подняла с борозды обломок кирпича и отшвырнула его прочь.

Для нее это было все равно что сказать: «Я принесла тебе чаю», все равно что сказать: «Давай обедать!» Это ей казалось самым обыкновенным делом.

Но для него… он не мог бы сказать, что это значило для него. Сердце у него быстро забилось и вдруг остановилось, словно у какой-то черты. Наконец наступил их черед на земле! Вдруг он взял мотыгу из ее рук и сказал хриплым от волнения голосом:

– Довольно на сегодня. День уже кончился. Пойдем и скажем старику.

Они пошли домой, она в десяти шагах позади него, как и подобает женщине.

Старик стоял у дверей, нетерпеливо дожидаясь ужина, которого теперь, когда в доме была женщина, он не готовил сам. Он был голоден и закричал им:

– Я слишком стар, чтобы столько времени ждать ужина!

Но Ван Лун, проходя мимо него в комнату, сказал:

– Она уже беременна.

Ему хотелось сказать это небрежно, как говорят, например: «Я засеял сегодня западное поле». Но он не смог. Хотя он говорил тихо, ему казалось, что он выкрикивает слова громче, чем следует.

Старик заморгал сначала, а потом понял и залился смехом.

– Хе-хе-хе! – обратился он к невестке, когда она подошла ближе. – Так, значит, скоро и жатва!