Да, так мне виделось тогда. Большой Мир – это точно не здесь, а здесь – только мое Маленькое Детство, в окружении совсем обычных вещей. Всё было обычно вокруг меня, даже древний кремль не казался чем-то удивительным. Мы часто ходили туда гулять, в маленькой часовенке помещался прокат детских автомобильчиков. Были кафе, учреждения, революционные памятники, лавочки и клумбы – осовремененное, захватанное бестрепетными руками пространство, где всё главное как будто прикрыли от меня строительной сеткой, засекретив смысл этого места.

То ли мне кажется, то ли и вправду в те годы в городе было особенно много вязов, или, как называли их мои родные, карагачей. Карагачи часто болели, их зубчатые листики покрывались мелкими дырочками и желтели, отчего их вид становился тусклым и неопрятным. Разумеется, в городе росли и другие деревья: тополя и ясени, робинии и клены, но именно карагачи сопровождали меня в моих первых прогулках и поездках. И вот однажды на фоне невыразительных вязов появился перед моими глазами похожий на пальму из детских сказок одинокий айлант. Он рос в маленьком скверике, мимо которого мы иногда проезжали. Я и сейчас смотрю на эти неприхотливые деревья с особой нежностью, хотя они и не отличаются редкостью или особой красотой, как, например, роскошные катальпы. Наши первые детские впечатления прихотливы в своих пристрастиях. Может, тот стройный айлант так запал мне в душу потому, что всегда неостановимо пролетал за окном автобуса?

Странно, что многие интересные для меня объекты мы всегда проезжали мимо, и я никогда не просила взрослых выйти и поглядеть на них вблизи. Так было с маленьким весело раскрашенным домиком, должно быть, чьей-то летней кухней, который мы видели по дороге на дачу. Что необычного было в нем, кроме размеров и нарядных ставен на единственном окошке? Я называла его «сказочным домиком», и меня старались сажать с «нужной» стороны трамвая, но технически это не всегда было выполнимо, поскольку вагоны никогда не ходили пустые. Наверное, я могла бы покапризничать, и меня бы пустили к окну, но мне это казалось неудобным. Мне тогда многое казалось неудобным, я многое скрывала от взрослых, оберегая от постороннего взгляда нарождавшиеся во мне миры.

Эти миры не имели ничего общего с окружающей советской действительностью. Они слагались из очень разных случайных элементов. Из камышей за дачным забором, где вечерами пели лягушки; из разноцветной гальки, рассыпанной на волжском берегу, завезенной для строительства набережной; из обгорелого забора, почему-то вызывавшего во мне тревогу и тоску; из обломка старой брошки с зелеными камушками, похожими на изумруды; из дореволюционных открыток с прекрасными женщинами и развалинами дворцов; из полумесяцев на татарском кладбище, мимо которого мы с отцом ездили кататься на мотоцикле; из бронзовой статуэтки девушки с кувшином, стоявшей в ювелирном магазине; из прудика с черепахами в старом парке; из стеклянных шариков с завода стекловолокна, изредка попадавшихся в придорожной пыли… Всё это было слишком хрупко, всё это не перенесло бы соприкосновения с убедительными и яркими символами родного края – лотосами, арбузами, осетрами, образами мужественных и суровых рыбаков, целеустремленных и приветливых колхозниц с кумачовыми лозунгами и простертыми в коммунистическое будущее ленинскими руками. Я сознавала свою ущербность и не собиралась никому признаваться в ней.

Но только ли советские реалии мешали мне почувствовать живой и открытый интерес к этому городу, к его улицам и площадям, к его каналам и скверам? Возможно, история моей семьи была одной из причин, по которой я не чувствовала себя уверенно и по-хозяйски на этой земле?