В искусстве привычные установки то и дело переворачиваются. Настаивайте на своих недостатках, и они продолжатся как достоинства.

Истина хочет родиться в споре, но спор не считается с этим желанием. Дело кончается абортом.


Подлинное прозрение всегда эстетично.


Честолюбие, развитое за счет способностей.


Индивидуальное стремится раскрыться, личностное – потенциально. Первое – часто эксцентрично, добивается первенства и внимания, почему ограничено в возможностях. Второе – естественно, органично, не боится стать периферийным и оттого сохраняет свободу. Поэтому эксцентризм монотонен, а естественность творчески неисчерпаема. Индивидуальность может возбудить интерес, личность способна подарить потрясение. Индивидуальность – попытка реализоваться, личность – осуществление, она и есть – бог в нас.

Интерлюдия

1934-й или 1935-й? Во всяком случае, мне едва ли многим больше десяти лет, и совсем недавно местным издательством была выпущена моя детская книжечка.

Летний вечер в бакинской филармонии, в раковине под открытым небом. Небо как смоль, звезд почти нет, снизу невнятно доносится гул – в двух кварталах отсюда шумит Каспий. Сцена ярко освещена точно впаянными в подмостки – по всей их дуге – желтыми лампочками. Я их давно успел сосчитать – двадцать восемь золотых светляков. Пока что сцена еще пуста, пуст наполовину и зал, зрители ходят вдоль балюстрады также под распахнутой бездной. Я стою совсем близко от артистической. Мимо проходит группа людей, они оживленно переговариваются. Чуть поодаль – точно сам по себе – идет человек – невысок, коренаст, редковолос, на квадратный торс давит могучая голова. Крупный, каменный подбородок, вперед выпирающая грудь. Он – в черном костюме, в белой рубашке, без галстука, не то что другие.

Самед Вургун, упругий, счастливый молодостью, вошедшей в цвет и предчувствием близкой славы, весело окликает гостя.

– Егише, – говорит он ему, – погляди, вот наш юный поэт. – И с улыбкой подводит меня к нему. Незнакомец оглядывает меня, чуть прищурясь. Кладет ладонь на мои кудряшки. «Уже пишешь стихи? – рокочет он и качает громадной головой. – Рано начал. Сила нужна». Он проходит в комнату за сценой, а я иду в зал – третий звонок. Выступают армянские поэты. Я уж не помню их имен, кроме имени Наири Зарьяна, – что поделаешь, столько лет… Наконец на эстраду выходит он, мой новый знакомый. Егише Чаренц. Так же прищурясь, он смотрит на зал, будто хочет понять, кто мы, пришедшие. И медленно, словно перекатывая непокорные армянские камни, исторгает рокочущие слова. Я не понимаю их смысла, но чувствую силу каменотеса. Вот почему он сказал: нужна сила. Он хотел, чтоб я понял: мне рано писать, у меня нет силы и быть не может. Но нет – я вспоминаю прищур – похоже, что думал он о другом. О чем же? Да откуда ж мне знать? И лишь теперь, сорок лет спустя, сдается, я понял, о чем он думал. «Рано начал. Сила нужна». Рано вышел в путь, а он длинный и тяжкий, нужна сила, может и не хватить. Смотри же, мальчик. Не надорвись. Копи силу. Не растрать свою силу. Господи, как далек тот вечер. Нет Чаренца. Есть город Чаренцаван. Нет Чаренца. Есть арка Чаренца. Нет Чаренца. Мог ли я думать тогда, глядя на эту львиную голову, что не пройдет и нескольких лет, и он разобьет ее (не метафорически) о каменную тюремную стену?


Красный квадратный глаз транзистора то чуть мерцал, то загорался, и казалось, что это камин, в котором то ярче, то тусклее, потрескивая, горят дрова.

И странное дело! – уже давно она оставила этот город, уже и он забыл ее голос, стали все чаще гаснуть в памяти всякие милые подробности, даже черты ее лица становились все менее отчетливыми, и мысль о ней давалась легко и покидала его почти сразу, а вот доводилось случайно встретить упоминание о городе, увидеть его на фотографии или, того больше, на телеэкране, и словно вспыхивала душа. Это весьма его удивляло и только много позже он понял, что память стала дороже реалий. А в памяти жил не сам человек, но место, где случилась их встреча и где вдвоем они были счастливы.