Случилось это в день моих крестин, на третий день после рождения. В церкви отец держал меня на руках, и потом родители пришли из церкви домой благостные и помирившиеся.

Бабка собирала на стол в честь праздника. Она резала хлеб и вдруг с силой бросила нож на стол. Отец, сидевший на лавке, вздрогнул и удивленно на неё посмотрел на неё.

– Видеть не могу, как они тебе голову морочат!

Бабка подлетела к отцу, как молоденькая, хотя обычно шкандыбала по избе еле-еле. Рухнула в ноги, обняла колени.

– Сын у тебя был, Егорушка, сын! – зашептала страстно, не обращая внимания, что платок с головы съехал. – Это он, упырь городской, подменил дитя в своей больнице, тьфу, Господи прости! Ты же сам знаешь, что в этих больницах делается! Морят там человека до смерти, а потом из жира крема для богатеев делают! Сыночек твой был большой, упитанный, вот дохтор и решил его забрать, а вместо девчонку дохлую подсунул! Да ты посмотри на неё – одни кости, глазищи бесцветные, и от тебя ничегошеньки нет!

Отец, побелев, вскочил. Сжал кулаки и сунулся было за печку, где мать меня кормила, да видно тогда ещё в его голове оставался разум, а в сердце – любовь.

– Мала ещё девчонка, – сказал, как проскрипел. – Разрастется, посмотрим.

Может, будь я в отца чернявой, все бы пошло не так. Но я росла беленькой, как яичко очищенное, и глаза мои голубой цвет не поменяли. Это ли было причиной, или ещё что, но месяца через три после моего рождения отец впервые ударил мать.

Тянулся он ударить меня, да мать не дала, отстояла, приняла удар на себя. Все говорят, что я не могу этого помнить, но я помню, вижу четко, как летит на меня огромный кулак больше моей головы. Вокруг стоит крик, полыхает в воздухе злоба. Я не понимаю слова, но эту трепещущую в воздухе ненависть ощущаю очень хорошо. И я боюсь, боюсь так, что все мое тело съеживается от ужаса, хочет спрятаться, сделаться невидимым. Я не кричу, нет – замираю, слишком испуганная, чтобы пошевелиться. И в тот миг, когда кулак готов вышибить дух из тела, меня подхватывают, заслоняют родные, неимоверно любимые руки. Кулак с чавканьем врезается во что-то, – не в меня, слышу сдавленный крик матери.

Откуда-то знаю, что ночами отец терзал мать неимоверно, – сыновей хотел. И она исправно тяжелела, но скидывала, едва начинал расти живот. Бабка каждый раз мрачно изрекала, что должен был родиться мальчик, после чего отец лупил мать смертным боем.

Соседи, конечно, знали, как они жили. И хотя побои не считались у нас за что-то особенное, жестокость отца вызывала неодобрение у всей деревни. Приходил староста наш, Иван Мартынов, пытался вразумить отца. Был он могучим стариком лет пятидесяти, который сохранил, несмотря на возраст, природную могуту и острый ум. Отец обычно побаивался Ивана Мартынова, но тут слушать не пожелал. А уж когда староста посоветовал матери поговорить с дохтором по поводу своего нездоровья, отец и вовсе обматерил его последними словами.

Так они с матерью и жили, и каждый был по-своему несчастен. Отец вскорости начал прикладываться к бутылке, и предавался этому делу с большим рвением. А как напьется, начинал кулаками махать направо и налево. Так как чаще всего напивался он дома, то нам с матерью и доставалось. Бабку он, кстати, не трогал, а она и слова поперек его пьянства не сказала.

Дожила я до трёх лет единственно потому, что мать каждый раз прятала меня, застав отца с бутылкой. В сарае, хлеву, баньке, – везде у неё были укромные места, выложенные сеном, куда она засовывала меня, когда заставала его с бутылью. Так что побои в основном получала она, не я.