Клацанье деревянного колокольчика разносилось по всему полю. Стойкий упорно тряс головой. Я услышала его, но еще не поняла, что случилось. Обернувшись, я увидела, что буйвол прижал уши и мотает хвостом, как будто ему досаждают слепни. Отец стоял рядом, положив одну руку на веревку, служившую уздечкой. Он беседовал с человеком, одетым очень необычно – я такой одежды никогда не видела. Незнакомец был с ног до головы закутан во что-то черное – наверное, боялся обгореть на нашем палящем солнце. Издали я увидела лишь мертвенно-белый овал лица. Сама-то я шесть дней из семи бегала вовсе без одежды, а отец носил лишь узкую набедренную повязку. Мне и в голову не приходило, что кому-то захочется прятать свое тело.
Отец окликнул меня по имени. Тысячу раз я напрягала память, надеясь вспомнить его звучание, но ничего не получалось. Я точно знаю, отец звал меня по имени, он обращался ко мне, но это слово утеряно для меня навсегда, как и голос отца.
Можете себе представить, что значит лишиться собственного имени? Не отказаться от него, как поступают представители некоторых профессий или священники, а просто потерять? Меня уверяли, что так не бывает, что невозможно забыть имя, данное у груди матери. Скоро я объясню, как такое стало возможно, а пока просто поверьте мне: эта потеря, которая кажется многим невероятной, для меня безмерна.
Отец обернулся ко мне и приложил руки раструбом ко рту, чтобы позвать. Я знаю, что мое имя разнеслось по всей округе. Я сразу же подбежала к отцу; волосы мои развевались на ветру. Я спешила к концу моей жизни – и к началу.
Веселая, смеющаяся, дитя опаленного солнцем Селистана, я была покрыта пылью и грязью родной земли. Отец крепко держал Стойкого за веревку, а буйвол вскидывал голову и недовольно фыркал.
Подойдя ближе, я поняла, что незнакомец – мужчина. Я еще никогда не видела чужестранцев, поэтому тогда решила, что, наверное, все чужестранцы – мужчины. Ростом он был выше папы. Мучнисто-белое лицо напоминало опарышей, что ползали в нашей мусорной куче. Из-под черного покрывала торчала прядь волос цвета гниющей соломы, глаза напоминали мякоть лайма.
Опустившись на колени, незнакомец крепко взял меня пальцами за подбородок и вздернул его вверх. Я вырывалась и, должно быть, ругалась – сдержанность никогда не была моей сильной стороной. Не обращая внимания на мои возражения, Опарыш несколько раз повернул мою голову вправо-влево. Затем схватил за плечо и, развернув кругом, костяшкой пальца грубо провел вдоль позвоночника.
Наконец он отпустил меня. Оскорбленная, униженная, я собиралась наброситься на него с кулаками, но почему-то не стала. Опарыш не обращал на меня внимания. Он тихо говорил о чем-то с отцом. Голос у него был какой-то невнятный, как будто слова не умещались у него во рту. Сначала они о чем-то заспорили; затем Опарыш сунул в ладонь отцу шелковый мешочек и сомкнул его пальцы.
Отец опустился передо мной на колени и поцеловал в лоб. Потом вложил мою руку в руку Опарыша, которая совсем недавно передавала ему шелковый мешочек. Отец быстро зашагал прочь, таща за собой Стойкого. Буйвол, всегда отличавшийся кротким характером, то и дело взбрыкивал и вертел головой. Он фыркал, он звал меня с собой.
– Мои колокольчики! – закричала я.
Опарыш, крепко сжав мою руку, потащил меня прочь. Так я лишилась своего шелка, расшитого колокольчиками, – как и всего остального, уготованного мне по праву рождения.
Вот мое последнее воспоминание о том времени жизни, до того, как все поменялось: белый буйвол, деревянный колокольчик и отец, навсегда отвернувшийся от меня.