В период нашего многодневного плавания нам встретился, может быть, один или два корабля – охотников пользоваться каналом не было. Зато на проложенной рядом железной дороге вовсю гудели паровозы, путь которых от Сталинграда до Ростова-на-Дону вместо целой недели по каналу занимал всего несколько часов.

Так что это очередное осуществление “планов партии и народа” тому самому народу и его “социалистическому народному хозяйству” нужно было, как корове серебряные серьги или дворняге бархатные штаны.

Кажется, именно тогда я впервые посмел усомниться в правдивости правд, всю жизнь втюривавшихся нам чуть ли не с октябренского возраста.

Свобода, равенство, братство – подслащенная лапша, вешавшаяся на уши глупым наивнякам. Какая, к черту, свобода, какое равенство, какое братство?

Вот попробуй, дай толпе волю, разнесет она все начисто, лишь сильная власть способна обеспечить людям безопасность и спокойствие. Сколько же раз нужно убеждаться, что свобода и вседозволенность почти всегда оборачивается битьем витрин, грабежом, поджогами, убийствами. А какое равенство может быть между пьяным бомжем, валяющимся в подворотне, или скандальной торговкой с одесского привоза и компьютерным аналитиком, создающим математическую модель полета на Марс? Точно также и никакого истинного братства нигде нет и никогда не было – “братские” народы, такие, как русские и украинцы, англичане и шотландцы или ирландцы вечно друг с другом бранятся, грызутся, воюют.

Та бредовость триады фальшивого лозунга “Великой” французской революции стала явной сразу же после его провозглашения. Кровавая якобинская диктатура, гильятина, террор не оставили в этом ни малейшего сомнения.

А как мог я безоговорочно принимать на веру ложь о “диктатуре пролетариата”, пьяные рожи представителей которого повсюду торчали в подъездах с бутылками “на троих"? Выросший в интеллигентной семье потомственных инженеров я не мог признать их первичность по отношению к истинным двигателям прогресса, создателям всего вокруг, от утюга и электролампочки до телевизора и космического корабля. Особенно показалось полнейшим идиотизмом присвоение тупым грязным работягам громкого древнеримского названия гегемон.

И вообще, думал я, почему общественное считается важнее личного? Неужели я должен больше заботиться об уменьшении пены в кружках пива для рабочих фабрики “Заря”, чем о моей завтрашней сдаче экзамена по сопромату? Что такого общего может быть у меня с дикой толпой орущих поддатых идиотов на стадионе Динамо? С какой стати, с какого конца мне может быть ближе запрос доярок подмосковных Химок по поводу получения доильных сосок, чем мой собственный интерес в приобретении дефицитного абонемента на приближающийся сезон концертов классической музыки в зал Чайковского?


Много подобных вопросов задавал я себе, слушая назойливые славословия отметившего тогда свое 70-летие великого вождя, учителя товарища Сталина, и долбая к зачетам по диамату тягомотные догмы набившего оскомину научного коммунизма.

Вначале для меня были подозрительными, а со временем стали даже омерзительными все лозунги, включавшие в себя аморфное тошнотвортное название – народ. В свое время во имя, якобы, него клал своих врагов под нож гильотины “друг народа” фанатик Робеспьер, им клялись шедшие, будто бы, “в народ” русские бомбисты “народники”, взрывавшие кареты всех с ними несогласных, вплоть до царя-освободителя Александра II. И особенную неприязнь вызывали у меня проклятия “врагам народа”, которых ежовско-бериевские черные воронки по ночам увозили на московскую Лубянку и в ленинградские Кресты.