А день победы запечатлелся в моей детской памяти лишь как чуть более праздничное продолжение длинного ряда салютов по случаю взятия Бреста, Кенигсберга, Данцига, Бреслау, Франкфурта и других городов, о которых я раньше никогда не слышал. Они становились для меня географическими открытиями, дополнявшими мою коллекцию названий разных уголков земного глобуса, уже известных мне благодаря собиранию почтовых марок.
Крыша поехала
Время лечит то, что времена калечат.
Согласно этой известной формуле первые несколько послевоенных лет сегодня мне уже не кажутся такими тяжелыми и страшными, какими они были на самом деле, и какими стали вовсю представляться в хрущевские оттепельные посытневшие времена. Но, видимо, в данном случае моя память еще подслащивается и защитной любовью и заботой старших, которые меня тогда ею счастливо одаривали, охраняя, как единственного в семье ребенка.
А ведь те годы, действительно, были очень даже паршивыми. Царила всеобщая разруха, нищета, недоедание, нехватка хлеба, мяса, сахара, мыла, белья, пальто, рубашек. Голодные, плохо одетые люди жили в подвалах, бараках, сараях, ютились в каморках коммуналок. Конечно, трудности тех времен не могли не коснуться и нашей семьи, хотя, возможно, и не в такой звериной степени, как других.
Осенью 1946 года крыша у нас над головой почти в буквальном смысле “поехала" – прохудилась, в дождливые дни с потолка лилась вода, зимой температура в комнатах не поднималась выше 15 градусов. За керосином в керосинных лавках и за дровами на коммунальных дровяных складах мы с мамой по часу мерзли в длиннющих очередях, потом во дворе пилили, кололи и складывали штабелями в сарае. Топить ими печь было далеко не просто – сырые поленья плохо разгорались, их приходилось сушить прямо в комнате, что стало превращать темные потеки на стенах в желто-зеленые пятна плесени.
Как и во время войны, с едой продолжалась удручающая напряженка, отмена карточек положение вовсе не улучшила, а для тех, кто не очень-то был шустрым и предприимчивым, только ухудшила. Мама обменивала на рынке кое-какие вещи на яйца, масло, молоко, сметану. Немного спасала картошка – под нее мы засадили ту часть земли загорянской дачи, которая не была еще занята невырубленными соснами.
Следуя скоростным темпам послевоенной сталинской пятилетки, начал стремительно набирать силу и свирепый государственный антисемитизм, который надежно подпирался традиционным бытовым юдофобством. Газеты чернели сменявшими друг друга без всяких антрактов крикливыми драмами (потом трагедиями) разоблачений литературных критиков, ученых-низкопоклонников, менделистов-морган истов, ком позиторов-формал истов, художников-абстракционистов и безродных космополитов вообще.
По этим же сценариям разыгрывались и частные горести моей семьи: маму уволили с работы, бабушку чуть не посадили в тюрьму, папу сняли с должности, а меня долго, как раньше в пионеры, не принимали в комсомол, что я почему-то сильно переживал. Читая позже откровения свидетелей куда более страшных и ставших широко известными юдофобских деяниий вождя-параноика, я подумал, какое счастье, что судьба нас в то лихое время все-таки как-то пощадила.
В конце 40-х годов темная полоса жизни-зебры стала особенно густо чернеть и от наших собственных семейных неприятностей. Родители с ссорами, скандалами, слезами, руганью и проклятиями разбежались в разные стороны. В доме появился чужой человек, Тихон Палыч, я же с подлой подростковой резкостью и нетерпимостью встретил его в штыки, мерзко грубил ему, дерзил. Удивительно, как это он все терпел, безответно перенося мое недопустимо гадостное к нему отношение. Прошло довольно много времени, пока я немного утихомирился и перестал так сволочно вредничать. Скорее всего, исправлению моего поведения способствовал наредкость спокойный, тихий, уравновешенный характер ТП (так мы его про себя называли), который, в отличие от моего отца, умел вовремя отшутиться и перевести острую ситуацию на юморную позицию. Позже и до самой его смерти мы были с ТП в нормальных, если не назвать их теплыми, отношениях.