У Довлатова было две страсти – литература и водка. Поразительно, что в описании и того и другого он использует одинаковый метод. И сходный инструментарий. Уменьшить масштабы явления. Снизить планку. Заузить перспективу. Не дразнить судьбу.
В прозе Сергея Донатовича запой – мероприятие чаще карнавальное, иногда с драматическим сюжетом, но никогда – с трагическим финалом. Параллельная реальность, примиряющая с безумием жизни. Где политура и одеколон – функциональны во благо, вроде фольклорной живой и мертвой воды, а питье из футляра для очков и сон в гинекологическом кресле – инициации романтического героя. А когда приходят делирий и галлюцинации – это намек на необходимость сменить не образ жизни и не родину, но географию.
В письмах Довлатов откровеннее – но и здесь установка на заговаривание судьбы и зубов – случился запой, но я его прервал… пью я все меньше… пить здесь абсолютно не с кем… слухи о моем алкоголизме преувеличены… они тут пьяных не видели… больше 4 месяцев не пью… сорвал передачи, нахамил, но перед всеми извинился… пьянство мое затихло…
Даже в самых откровенных описаниях срывов – оптимистические финалы: об участии и понимании родных…
Виктория Беломлинская:
«Жил он ужасно: он боялся своих домочадцев, а они боялись его. Их жизнь тоже была нескончаемым кошмаром. Во время запоев он гонял по квартире и мать, и жену, и сына. Если удавалось вырваться, они сбегали к Тоне Козловой, иногда несколько дней отсиживались у нее. (…)
Одним прекрасным днем встретили мы Сережу в Манхэттене и взялись довести его до дома. По дороге он рассказал, что не был дома уже много дней, вышел, наконец, из запоя, чувствует себя отвратительно, а когда подъехали, стал умолять нас подняться с ним, ну, хоть на минуточку, только войти с ним, хоть пять минут побыть в доме, не дать сразу начаться скандалу.
«Я боюсь, я сам себя боюсь. Я впадаю в ярость. Я знаю, что страшен. Но, знаете, как меня проклинает моя мать: «Чтоб ты сдох и твой сизый х…й, наконец, сгнил в земле!» Вы можете представить, чтобы родная мать так проклинала сына?» Я смеюсь. «Сережа, – говорю, – проклятья армянской матери не считаются. Бог их не слышит, Он знает, как она на самом деле любит тебя».
Бойтесь своих не только желаний, но и заклинаний.
Помимо прочего, Довлатов стал своеобразной жертвой интеллектуального читательского снобизма. Который он хорошо знал и в себе, и в других: «Книжку Крепса я читал сначала с воодушевлением и благодарностью, потому что она вполне доступная и простая, а затем по тем же причинам ее невзлюбил. Видимо, подлость моей натуры такова, что абсолютно доступные книги меня не устраивают. Раз я все понимаю, значит, что-то тут не так» (из письма Игорю Ефимову, 4 октября 1984 г.).
«Потом я услышал:
– Вот, например, Хемингуэй…
– Средний писатель, – вставил Гольц.
– Какое свинство, – вдруг рассердился поэт.
– Хемингуэй умер. Всем нравились его романы, а затем мы их якобы переросли. Однако романы Хемингуэя не меняются. Меняешься ты сам. Это гнусно – взваливать на Хемингуэя ответственность за собственные перемены.
– Может, и Ремарк хороший писатель?
– Конечно.
– И какой-нибудь Жюль Верн?
– Еще бы.
– И этот? Как его? Майн Рид?
– Разумеется» («Филиал»).
Всех как-то очень быстро устроило, что Довлатов возвел анекдот в ранг большой литературы, и это его главная перед ней заслуга. Однако для среднего читателя-интеллектуала, который льстит себе всегда и по любому поводу, довлатовская литература выглядит большой лишь на фоне анекдота, а сам Сергей Донатович застрял на пути от застольного рассказа к Литераторским мосткам.