– Действительно, – киваю я. – Ничего.

– Но то эссе, которое вы написали, – должно быть, что-то его спровоцировало, верно? – Его голос становится громче.

– Да. Вероятно. Но я так много всего смотрела… Дайте подумать. – Я на мгновение закрываю глаза, а затем заставляю их открыться. – Да. Точно. Это было какое-то произведение, придуманное в старой синагоге на Элдридже. Коллективное творчество. Более чем вторичное.

– Я читал вашу рецензию. В спектакле был момент взаимодействия со зрителями, и вы написали, что отказались участвовать. Было ли это справедливо по отношению к их работе?

– Я участвовала в их работе, когда смотрела и слушала. Я делила пространство и дыхание. Этого должно быть достаточно. Вы видели представление, Дэвид?

– Видел. – Похоже, это правда. Потому что, когда он это произносит, что-то в нем смягчается, раскрывается. Его лицо приобретает почти святое выражение, и мне интересно, так ли я выгляжу, когда сижу в своем плюшевом кресле в темноте, восхищаясь представлением.

– И вы участвовали? – спрашиваю я. – Вы доверились назначенному вам актеру?

– Конечно, – говорит он. – Почему вы этого не сделали?

– Потому что я критик, – отвечаю я, и реакция на стресс снова нарастает. – Не персонаж. О чем бы ни было шоу, оно не обо мне. – Стало казаться, что кафе где-то вдали, расстояние между столиками выглядит огромным. Я замечаю как бы сверху, что мои зубы стучат, что мне приходится стискивать их, дабы унять этот стук. Мне не нравится, какой поворот принял этот разговор: что я потерпела неудачу как актриса. Что я потерпела неудачу как критик. Утверждение Дэвида Адлера о том, что мне не хватает способностей для выполнения единственной задачи, которая позволяет мне чувствовать себя по-настоящему человеком. Конечно, для одного дня я уже достаточно поддержала театральное сообщество.

– Большое вам спасибо, – произношу я, вставая, чтобы направиться к выходу. Я снова само очарование, ходячий четырехлистный клевер. Радуга без конца. – Вы так любезны, что нашли время. Понимаю, что в разговоре мы не особо вдавались в тему «женщины-критика», «женщины-зрителя». Но так скучно рассматривать эти вещи в бинарном ключе, вы не думаете? И мы так подробно все обсудили. И так хорошо вникли в суть! Я уверена, что теперь у вас есть все, что вам нужно.

– О, о'кей, – отвечает он. – Вы уверены? Потому что, может быть…

– Нет. Спасибо, – перебиваю я слишком громко, пока тянусь к своему пальто. – У меня, как всегда, сроки, поэтому мне действительно нужно идти.

– Хорошо. – Он выключает магнитофон и упаковывает его в сумку. – Конечно. Без проблем. Я позвоню вам, когда получу информацию о конференции.

– Я предпочитаю электронную почту.

– Значит, напишу на электронную почту, – соглашается он.

– У вас ведь есть мой адрес?

– Конечно. И вы правы, Вивиан. У меня есть все, что мне нужно. Спасибо.

Затем он встает, сжимает мою ладонь в своего рода прощальном клинче, от которого у меня по руке пробегает холодная дрожь. И в этот момент я замечаю несколько вещей. Глаза за очками темно-карие, почти черные. Два омута. Самые мрачные, которые я когда-либо встречала. И в этих глазах что-то мелькает, что-то холодное и острое, непоколебимое, как острие кинжала. Волнение, легкая улыбка – все это исчезло. Он видит меня. Видит насквозь. Какая я есть на самом деле. Не какой притворяюсь. Глядя в это лицо, я осознаю́ нечто большее: Дэвид Адлер все это время играл. Он тоже притворяется человеком. И он хорош в этом.

Лучше меня.

– Пока, Вивиан, – произносит он. – До встречи.

Прежде чем я это осознаю́, моя рука высвобождается, и я почти падаю на стол, а он выскакивает за дверь и быстро идет к Авеню А, чуть не столкнувшись с мужчиной в красной кепке – мускулистым, как перевернутый треугольник, – замирает на секунду и снова идет, или нет, теперь бежит через улицу в унылую зелень парка Томпкинс-сквер, а затем исчезает из моего поля зрения.