Тремилко бочком, опасливо подобрался к грозному воину, заглянул:

– И верно… не брата рука.

– «Таково наше обыкновение, когда я болею и в глазах плывёт…»

Домовиха, девически стройная и столь же пугливая, прижала ко рту кулачок.

– Нас лечить учат, – похвастал Шагала. – Я, перед тем как на орудье идти, одному нашему во-от такой чирей изгнал!..

– «Зря страшишься, милая мотушь, – продолжил читать Пороша. – Я лишь немного простыл и милостью Правосудной скоро поправлюсь. Онамедни послан был нам студный денёк, ребятня снежками кидаться, а священство – на улицы, к Богам с мирянами петь. Тут я холоду и глотнул. Вовсе не стоило бы мне вас этакой безделкой тревожить…»

– …Пока смотрели, пропал, как и не бывало его, чистая кожа осталась!

– «…Да вишь, собрался вашей стороной ехать добрый единоверец наш Комыня, я и попросил господина Вараксу до малости моей заглянуть, чтобы вам понадёжнее быть в моей любви и молитве. А ты, милый братец Тремилушко, эту и прочие грамотки сохранял бы да с тщанием переписывал. Не моих словес ради, но для проучки бесскверному и красносмотрительному письму, коего образец ими даётся…» – Пороша опустил письмо. – Кто таков сей Варакса?

Тремилко вперёд взрослых высунуться не смел. Все посмотрели на Комыню. Шегардаец передёрнул плечами:

– А по Беде прибежал, когда полгубы в ворота ломилось. Грамотный – страсть, тем и живёт. Кому письмо, кому – дела выправить… Иным в суде помогает. Челобитную выправит, что поди откажи. Ради последнего камышничка закон истолкует – на белом оботуре не объедешь! Но это я вам, желанные, с чужих слов доношу, самого-то меня Владычица миловала. Ни суда не знал, ни тюрьмы и, за правду свою, да не узнаю…

– А вот не зарекался бы. От сумы да тюрьмы, – хохотнул Шагала. Сытый, непривычно добрый, разомлевший в тепле.

Комыня испугался. Съёжился, умолк.

Больше ничего занятного в письме не было. Кажется, молодому жрецу впрямь неплохо жилось за святым дедушкой, настоятелем шегардайских мораничей. Пороша, читая, ждал жалоб на Люторада. Он помнил, как Ветер с непреклонной учтивостью отвергал младшего Краснопева, желавшего на служение в Чёрную Пятерь. Лихарь, исступленик в вере, тоже звать его не спешил. «Мы служим Матери клинком и стрелой, Лютораду оружие – хвала и молитва, – вроде бы сказал он Хотёну. – Нешто охота пришла вместо воинского радения в хвалебники углубляться?»

– «…Засим остаюсь почтительный сын ваш и брат любящий, рекомый Другоня».

Имя было начертано своеручно, торжественными андархскими буквами. Если следовать правилам чтения, ими подразумеваемым, звучало красиво и гордо: Дроугоний.


К тому времени, когда Пороша кончил читать, Шагала уже спал, откинувшись на лавке. В доме верных можно было не думать о бдительности. Пороша сам был бы рад залечь рядом с товарищем и спать до завтрашнего полудня… вкусное пиво, выставленное хозяином, понудило отправиться для начала в задок.

Вылезая через порог в сени, он заметил, как снялся с лавки Комыня.

Тут же вспомнил: пока читалось письмо, горожанин всё смотрел на него, раздумывал, на что-то решался.

Решился, стало быть?

Вот Комыня вышел во двор – и Пороша, беззвучно приблизившись, ласково взял его сзади за шею:

– Ты, добрый человек, меня подслеживать взялся?

Горожанин хотел говорить, вышел писк. Пороша не сжимал пальцев, но шею мирянину сломал бы одним движением, и тот, понимая, едва смел дышать. Пороша убрал руку. Комыня, будто лишившись опоры, стёк на колени:

– Батюшка вольный моранич… позволишь ли о милости умолить…

– О какой такой милости?

Местнич заговорил, не поднимаясь с колен:

– Всё жёнка моя… В самую что ни есть Беду играть ко мне вздумала… Владычица людей наказывает, а она… зачала, дура… сама потом к Опалёнихе за умиральной рубашечкой бегала… а не помогло. Ну и родила вот мне… подарочек.