Непроизвольно она достала блокнот, поделилась с ним переживаниями и прямо на лавочке стала делать на завтра уроки.

Во дворе беззаботно резвились дети, ещё ни разу не слышавшие родительского проклятия «ШКОЛА!!!», что расшифровывается так: Шпринудительное Казённое Обёртывание Людей Аттестатом!

Из подъезда показалась женщина; под руку её держал дед и еле-еле, маломальскими шажками ковылял рядом, опираясь на палку. Соседи добрались до лавочки напротив и сели.

– Здравствуйте, пани Нейдджа.

– Добри дэн, Севка. Чего ты тут ютишься, неудобно, наверно? – Кивнула она на разложенные учебники и тетрадки.

– Домой не хочу… там отец небось опять… – опустила глаза Сева.

– Это да, – понимающе закивала пани Нада. – Но Лев ушёл после утра – я его в окно видала.

– О! Тогда сейчас допишу и пойду, – воспрянула девочка.

Северина не поздоровалась с мужем Нейдджи не потому что была невежливой, просто дед был уже слаб головой  – то ли от годов, то ли ещё что. Он просто не реагировал на обращения, а летал в своих облаках. Фразы его выскакивали невпопад, словно искры из открытой печки. Однако от него просто веяло настроением. Вот и теперь он разглядел заводные игры ребятни, носившейся по былому песку, который сейчас настолько смешался с землёй, что походил просто на желтоватую пыль. Дрожащие руки старика задёргались в такт догонялкам так бойко, что он чуть не выронил палочку. Нейдджа с ловкостью поймала её на лету и отставила к себе поближе.

Хоть дети и обзывали деда Глу́пеком[4], всё равно любили его за шутки и искреннюю заинтересованность: он мог часами наблюдать за их шалостями и всем сердцем болеть за каждого. Или же, бывало, специально делал вид, будто не видит сорванцов, пока те подкрадываются, а потом резко хватал свою палку и начинал неуклюже вертеть над головой: «Ух, я вас сейчас!» Но дети не пугалась, а, наоборот, заходились со смеху и снова принимались подкрадываться. От всей души хохотал и дед. Да и глупеком ребятня его называла скорее всего потому, что сами взрослые уж не обращались к нему по имени, а всё больше – дед Глупек, что давно перешло во что-то обыденное и привычное языку.

– Де́тички, детички! – подстрекал он, пока они не обернулись. – Кто не скачет, тот не чех!!

Тут же каждый ребятёнок схватил что было под рукой, кто совок, кто ветку, и стали прыгать как можно дальше от земли и кричать: «Гоп! Гоп! Гоп!» Один мальчик даже сигал задом на мяче, наверное представляя себя наездником арбузов.

– Гоп! Гоп! – вторил дед Глупек и, как мог, притоптывал и махал ладонями, будто взбивая пух и подбрасывая детишек ещё выше.

– Осторожно, И́ржи, у тебя ноги совсем слабые стали, – погладила его по коленке Нейдджа. – Не томи их, разбередишь.

Но Глупек не слышал: он был всецело поглощён детишками. Нада оставила его в покое. Никто не знал, насколько ей было тяжело с больным человеком, но она никогда никому не жаловалась. Иной раз даже казалось, что она счастлива. Может, так оно и было, ведь если человек целиком смиряется, то принимает свою участь, как воск в руке принимает форму пальцев, и уже не в тягость тогда испытание. Хотя сама Нада не посмела бы назвать своего мужа испытанием, а если кто вдруг намекал, что деду Глупеку, поди, немного осталось и что она скоро отмучается, то тому несчастному сразу надо было хватать ноги в руки и пулей ретироваться, чтобы не схлопотать от вскочившей Нейдджи. Однако сама она потом садилась дома у окна и тихонько плакала. Но не от обидных слов, нет – ей было тяжко от правды: Иржи чах на глазах и умом и телом, а она не представляла жизни без него, каким бы больным он ни был. Нада ещё крепко его любила. И от этих грустных мыслей седела она под стать мужу, белому, как пузо зимнего зайца.