– Чего бы вам хотелось?

Вера попросила «Адский галоп» Оффенбаха, и как-бы-свекровь подняла левую бровь.

– Сыграй Шумана, мама, – попросил Гера, и Лидия Робертовна бросила на клавиши руки так, как будто это были не руки, а совершенно отдельные, цепкие и хищные твари, которые разбежались по клавиатуре и начали терзать белое-чёрное, выжимая из него звуки такой глубины и силы, что даже маленькая Лара внутри, кажется, замерла от счастья. И неважно, что в стену стучал сосед, что – утягивающие трусы и целых три комнаты на одну старую тётку. За такую музыку можно простить и больше.

На прощание Вера не удержалась и чмокнула как-бы-свекровь в щёку, от которой слабо пахло духами «Эллипс». Лидия Робертовна снова вздёрнула свою бровь и, ни слова не сказав, закрыла за ними дверь – как крышку пианино.

– Мама когда-то давно выступала, но теперь играет очень редко.

– Почему? – поразилась Вера. Если бы она так умела, то целыми днями играла бы для самой себя.

– Ну, там целая история. Моцарт и Сальери, слышала?

Вера насупилась. Счастье стихло, и только в затылке ещё отдавалось ясное шумановское да-да-да.

– Моцарт и Сальери – это один и тот же человек.

– Красиво, но ошибочно. – сказал Гера. Они ловили машину на углу Ленина и Бажова. Машина ловилась плохо, даже клёва не было, а вот разговор наклёвывался интересный.

– Пойдём до оперного, – предложила Стенина, и Гера согласился. Рассказывал на ходу:

– Мать была очень одарённой – гениальная юная пианистка, музыкальная гордость Урала.

Гера пнул камешек, ничем перед ним не провинившийся. Они шли по аллее, на скамейках сидел весь город – пил или хотя бы курил.

– Когда мама оканчивала десятилетку при консерватории, к ним пришла новая ученица. Из Казани переехала. Она играла совсем не так, как мама, – я бывал на её концерте и могу сказать тебе, что она вообще играла совсем не так, как все. Никто так не умел, тем более среди девушек. Не обижайся, Вера, меломаны – те ещё шовинисты.

– Я не обижаюсь. Скамейка свободная! Посидим?

– Давай. Знаешь, я думаю, что сила Моцарта – не только в гениальности. Она ещё и в отсутствии сомнений.

Гера поправил пальцем свои маньяческие очки.

На соседней скамейке кто-то вдруг вцепился в гитару – словно кошка в диванную спинку.

– А у мамы – были сомнения, – Гера подал Вере руку, и они пошли прочь от гитарных дын-дыры-дын, окончательно изгнавших небесного Шумана. – Та, из Казани, играла не лучше, но по-другому – а главное, её исполнение нравилось ей самой. И всем остальным – тоже. На концертах этой пианистки даже медведь понял бы, в каком месте нужно хлопать. У мамы совсем другая манера. Она играет так, будто на тебя идёт целое войско, ты заметила?

Вера кивнула. Вспомнила цепких тварей, вполне способных захватить в плен слушателя.

– Вера, а ты кому-нибудь завидовала?

Стенина от всей души расхохоталась.

– Что смешного? – обиделся Гера. – Я, между прочим, о своей маме рассказываю.

– Ты говоришь с самым завистливым человеком на земле! Ну, или по крайней мере в нашем городе.

Они дошли до оперного и, не сговариваясь, проследовали мимо трамвайной остановки, хотя там зазывно гремел открывшимися дверями двадцать шестой трамвай. В следующей аллее была занята каждая скамья – город праздновал пятницу.

Впервые в жизни Стенина рассказывала вслух историю своей зависти. Удивительно, какой она вышла короткой.

– Да разве это зависть? – удивился Гера. – Какое-то мелкое женское соперничество. Ну, длинные ноги. Ну, художник этот. Подумаешь!

Вера надулась. Вспомнила, как терзала её днями и ночами голодная летучая мышь.

– Настоящая зависть, – сказал Гера, – бывает только у людей искусства.