– Я гляжу, есть вещи, которые не меняются, – замечает Онорин. – Как поживает твоя матушка?

– Мама в порядке, благодарение Небесам, – говорит Рави. – Дигби, никакие другие руки, кроме рук моей матери, не готовят мне еду, поскольку я ее единственное дитя и единственная забота. – Он ехидно хихикает. – Если бы она узнала, что я отдаю ее стряпню пациентам инфекционного отделения, она перебила бы кухонные горшки, трижды в день проходила очищение в храме и пять дней просидела бы на одном рисе с гхи. Но она очень подозрительна. Когда я вернусь домой, она спросит: “Как тебе моморди́ка?[77]” – прекрасно зная, что никакой момордики в помине не было! У Веераппана в машине есть еще один термос, о существовании которого матери неизвестно. Я поем, когда позже поеду на вызовы по домам. Потакаю своей слабости к бараньей корма́ с пара́тха[78]. Именно возлюбленная сестра Онорин стала моей искусительницей и совратительницей. Ее гороховый пудинг с ветчиной – вот так и началась моя плотоядная жизнь. Однажды я искуплю вину: раздам все имущество, облачусь в шафрановые одежды, отправлюсь в Бенарес и скроюсь от мира.

Все это время за ними наблюдает толпа молодых врачей, а офисный паренек протягивает Рави стопку назначений, каждое из которых он умудряется внимательно просматривать, не теряя нити беседы.

– Глазго, верно ведь? О, Дигби, как бы я хотел там побывать. Глазго! Эдинбург! Священные слова для хирурга, правда? Как чудесно было бы сдавать экзамены. Поставить заветное ЧККХ рядом со своим именем… Член Королевского колледжа хирургии! Айо, у меня даже был билет на пароход!

– Что же вас остановило? – нерешительно спрашивает Дигби.

– Три тысячи лет истории, – мрачно отвечает Рави. – Мы, брамины, верим, что океан нечист и, совершая путешествие в чужую страну через большую воду, душа оскверняется, после него человек проклят навеки…

– Скажи ему правду, Рави, – вздыхает Онорин. – Это же из-за твоей матери.

Он разражается смехом.

– Онорин у нас всегда права. Айо, моя святая мать… это убило бы ее. Если бы я уехал за море, это стало бы матереубийством. И даже если она вдруг пережила бы разлуку, ее единственное дитя вернулся бы настолько оскверненным, что даже если он сумеет оставаться невидимым, она все равно никогда не сможет заговорить с ним. Потому я остался. Но скажите, Дигби, а что заставило вас рисковать быть проклятым навеки и таки пересечь океан? От чего вы бежали? Или к чему?

Шрам Дигби налился кровью. Смеющийся взгляд Равичандрана задерживается на нем с любопытством и сочувствием. Дигби подбирает слова.

– Краснеющий хирург – лучше, чем наоборот, – понимающе кивает Равичандран сестре Онорин. – Не буду усугублять дискомфорт человека, у которого и так уже начальником Клод Арнольд. Дигби, вы в курсе, что перед домом Клода стоит “роллс-ройс”? Зачем он его купил? Потому что у меня такой есть! Мой “роллс” был первым в Мадрасе и занозой под дермой ваших соотечественников! “Какая дерзость со стороны этого бабу!” – Рави имитирует британский аристократический выговор. Но, не удержавшись, хохочет. – Губернатору пришлось покупать такой же. А много позже и Клоду Арнольду тоже. Но автомобиль Клода стоит без дела. Он украшает дом, как по́тту[79] – лоб моей матери. Дигби, я не женат. Я очень много работаю. Во имя своей профессии я отказываюсь от необходимого, но почему я должен отказываться от излишеств? Я что, в своей собственной стране не имею права делать что пожелаю?

Рави внезапно кричит на кого-то через плечо Дигби на языке, который звучит как грубый и вульгарный тамильский, улыбка его мигом испаряется.