– И как успехи?
– Скажем так – есть, и главное будут.
– Хорошо, продолжайте, я пока с Борисом поговорю.
Тот самый неприятный дух шел как раз из глубины землянки. Ранения в живот вообще пахнут отвратительно, и никакие запахи лекарств и антисептиков перебить это не могут. С учетом того, что Станчук лежит здесь менее суток, миазмы еще не набрали своей тошнотворной плотности, но процесс интерполяции давал неутешительные прогнозы.
– Ну, ты как, Боря? – Присев на край нар, я взял мокрую тряпку, что лежала рядом, и обтер пот с его лица. – Гляжу, не стонешь, проявлять сочувствия не требуешь, то есть держишься молодцом.
– Не надо, товарищ командир, я же понимаю все – с такими ранами меня и на Большой земле хрен выходили бы. Гаврилов, бля, дурак и сволочь. Если бы не этот осел…
– Боря, сожалеть о том, что случилось, контрпродуктивно. Придется принять как данность.
– Да понимаю я, но обидно ведь. До смерти. А до нее уже недолго осталось. Вот только успокаивать меня не надо и рассказывать, как я поправлюсь, тоже – кишки мне порвало, а «доктор» наш, назначенный по комсомольскому призыву, тут совершенно, как вы говорите, некопенгаген. Поэтому дайте мне слово, что письмо мое попадет к родителям, пусть они знают, что их сын погиб не в немецком лагере, а сражаясь с фашистами. Только не говорите, что смерть моя была нелепа и совершить я ничего не успел. И Катька, сестра младшая, пусть гордится…
На глазах у бойца выступили слезы. Тяжело умирать, когда тебе нет и двадцати лет, когда тебя выдергивают из лап смерти, дают надежду, но старуха опять находит тебя. Дрожащей рукой парень протянул мне свернутый треугольником лист бумаги с адресом.
– Хорошо, Боря, уйдет на Большую землю с первой же надежной оказией, только ты заранее не сдавайся. Что от меня потребуется, чтобы письмо дошло, сделаю, но шанс, что вернешься сам, есть всегда. Знаешь такое изречение: пока живу – надеюсь? Вот и ты надейся, не раскисай. Может, тебе помочь чем, переложить поудобнее, принести чего?
– Не надо, командир, Пашка все сделает.
– Ну, не прощаюсь…
– Спасибо.
Надо срочно отойти в сторону, потому как слезы на глазах командира не вселяют оптимизм в подчиненных.
– Вальтер, иди на улице посиди, мне надо с сержантом поговорить.
Немец вскочил, отдал честь и выметнулся.
– Как он?
– Да вроде нормально, а что такое?
– Не собирается нас покинуть?
– Да не заметил ничего такого, вообще, это Ермолова работа.
– Это работа всех, а Ермолов за нее ответственность несет. Ладно, мил-человек, расскажи, как ты нам чуть операцию не сорвал.
– Вот не виноватая я. Сижу себе, значит, на мотике, похмельного изображаю, а тут немец из-за угла и чего-то меня спрашивает. Ну я морду пожалостнее скроил и в сторону его ручкой эдак, типа не до тебя сейчас. А этот хрен с горы ко мне, и еще чего-то балакает. Ну чего делать? Я головой мотнул, ну вроде как соглашаюсь, сую руку в люльку, достаю «шмайсер» и практически в упор его короткой. Тут же длинную по немцам с «максимом», ну или как он у них называется.
– Эмгэ ноль восемь.
– Ну да. Потом соскакиваю, пока по мне часовой у въезда шмалять не начал, хватаю мешок с гранатами и к казарме бегом. Часовой шмальнул, да не попал, а вот пулеметчики с вышек достали. Кто-то из них мне ногу и прострелил. Хорошо, стрелки всех быстро поснимали, не то они б из меня окрошку сделали. Ну как потише стало, наши станкачи подключились, я сразу за связку схватился…
– Даже перевязаться не попытался?
– Да не до того было – немчуру надо было срочно глушить. Связка так рванула, что меня чуть через стену не сдуло. Я ползком к следующему окну, пулеметы казарму-то насквозь дырявили. Бросил одну гранату, а как следующую начал бросать, гляжу – из окна немецкая «колотушка» летит, ну я ноги в руки и ходу оттуда на четырех. Если бы нога целая была, то, честное комсомольское, сбежал бы, а так… В общем, зацепило меня двумя осколками, хоть я и залег. Ну а дальше вы выскочили.