В апреле 1919-го деду исполнилось три года. Наверное, в те дни погромов родился Его Величество Страх и свил себе – пока еще маленькое – гнездышко в душе тогда еще маленького деда. Завязался ужас, который потом разросся, стал как будто частью «костного остова», каркаса его натуры, приобрел причудливые, разветвленные формы. Стал спутником жизни и одним из главных ее лейтмотивов…
Петлюровцы ушли. О жертвах того погрома дедушка мне почему-то не рассказывал: наверное, никто из близких серьезно не пострадал. В любом случае, если бы такое произошло, в семейной памяти это бы сохранилось. Он помнил только, что в воздухе, как тополиный пух, парили перья от распоротых саблями и ножами перин. В них искали ценности, спрятанные богатыми семитами.
Перья легли на землю, как снег, и смешались с дорожной пылью. Жизнь продолжилась. В нее пришел пролетарский интернационал. Но страшный зародыш поселился в душе. Появилось сознание того, что нет закона, нет справедливости, никто не будет слушать никаких объяснений. Просто есть сильная и несправедливая рука… Белый пух ляжет на свидетельства безнаказанных злодеяний.
Следующее воспоминание детства, которым дедушка делился, имеет к вероятной смерти гораздо более прямое отношение, чем несколько дней жизни на огородах во время погрома.
Дедушка, маленький мальчик, сидел на подоконнике в сарае. За окном гремела гроза. Он рассказывал мне, что молния ударила где-то рядом:
– Гром и молния были абсолютно одновременны.
Дедушка упал с подоконника. Он на всю жизнь запомнил, что рядом свалился на пол пузырек с какой-то жидкостью и разбился вдребезги. Кроме пары синяков, никаких травм дед не получил.
Такая вот картина в духе фильмов Андрея Тарковского…
Стихия, в отличие от человеческой мерзости, не внушила ему никакого ужаса. Он даже с некоторым восторгом объяснял мне, маленькой:
– Гром всегда немного отстает от молнии. Это потому, что скорость звука меньше, чем скорость света. Они тогда ударили одновременно, потому что я оказался точно в эпицентре грозы.
Наверное, восторг перед природной стихией, величественную и завораживающую работу которой можно описать численно, зародил в дедушке физика.
Во время грозы мы с ним хором считали промежуток времени между молнией и громом:
– Один, два, три, четыре…
Дедушка комментировал:
– Считай: один километр – одна секунда. Значит, гроза примерно в четырех километрах от нас.
Почему-то именно сегодня эти воспоминания приобрели для меня особенную ценность. Сегодня, когда общественное умиление вызовет скорее дедушка с рассказом о несмазанной колеснице Ильи-пророка с ее разбалансированными колесами…
В доме царил культ физики. И вообще точных наук.
Причина проста. Дедушка о ней говорил так:
– В гуманитарной области размыты критерии. Что правильно? Как правильно? Где доказательство? В точных науках ни один специалист не может опровергнуть точного доказательства. А в гуманитарном знании царит вкусовщина.
Гуманитария семья во мне признать никак не хотела. Глупо, на первый взгляд. Но руководили ими, как ни странно, не косность и ограниченность.
Советское гуманитарное знание в годы моего детства пришло к недосягаемым высотам ортодоксального марксизма. Все объяснялось с точки зрения справедливой классовой борьбы. Кровопролитная война за мир вооруженного до зубов государства победившей справедливости должна была вот-вот случиться. И гуманитарное знание, которое в нашей семье воспринималось как передовой фронт идеологической проституции, казалось чем-то неприятным.
То ли дело точные науки… Физику дедушка считал царицей наук. Я и сейчас так же считаю. И знаю: ее царственный трон не показал мне даже кончика своей ножки…