«…Только хочу что-то уяснить, переспросить, а мне: “Отставить!” Откуда только набрали таких солдафонов? Они не видят в нас человека, девушку…»[106] – писала в своем дневнике Оля Голубева. Она всегда любила писать, и, попав в армию, не могла не писать о своей новой жизни, которая так сильно отличалась от прежней, о переполнявших ее новых впечатлениях. Очень скоро дневник, «случайно» кем-то прочитанный и ставший достоянием многих людей, «тогда определявших» Олину судьбу, «принес ей много огорчений». Как и во всех случаях, когда чей-то дневник «случайно» оказался на виду и был прочитан, подведя автора под монастырь, ничего случайного здесь не было. Кто-то из товарищей, с которым Ольге Голубевой очень скоро предстояло рисковать жизнью на фронте, ответил положительно на призыв политработников к сотрудничеству. Мотивы такого поступка могли быть разными. Кто-то, имея репрессированных родственников, боялся за себя, у других могли быть идейные соображения. Им было всего по двадцать лет. Газеты, писавшие о рекордах и всепобеждающей силе социализма, героях-летчиках и стахановцах, призывали к бдительности, сообщали о диверсантах, шпионах и вредителях. «И как можно было им не поверить, когда печатали признания врагов народа, когда выявляли виновных в поджогах колхозного хлеба, скотных дворов, взрывах на заводах?»[107] Большинство верили, верили даже тогда, когда арестовывали старого и больного учителя немецкого языка, который оказался шпионом, даже когда выяснялось, что вежливый интеллигентный друг семьи оказался опасным троцкистом.
И когда политработник, человек старше и опытнее тебя, наделенный властью, читает лекцию о бдительности, поневоле начнешь верить, что врагом может быть и соседка по нарам, комсомолка и патриотка, с которой ты укрываешься одним одеялом. И если тебя попросили во имя революционной бдительности найти и просмотреть дневник подруги, то какое право ты имеешь отказаться?
Сами политработники считали – и ошибочно, – что они-то могут вести дневники, не подвергаясь никакой опасности: их проверять некому. И Нина Ивакина, считая, что ее дневник никто не прочитает, писала и писала, подробно рассказывая о своей работе и переживаниях. С прибытием в середине января нового пополнения из Саратова ее работа стала еще сложнее.
Когда в Энгельсе выяснилось, что для трех авиаполков не хватает технического персонала, Раскова попросила о помощи саратовский горком комсомола. Девушки устремились потоком – в основном студентки, но были и заводские. С раннего утра они занимали очередь на собеседование, толпясь в тесном коридоре. Все внимание было обращено на дверь, за которой заседала комиссия. На выходящих наваливались кучей с вопросами. Девчонки были молоденькие, внешность у большинства не была достаточно внушительной для военной службы. «Ты куда, дитятко? – спросила одну из них комиссар Рачкевич. – Здесь не детский сад».[108] Только воспитанницы аэроклубов держались уверенно, робея лишь перед Расковой, которую узнавали сразу: «высокий лоб, гладкие темные волосы с пробором посередине, «золотая звезда» – на груди». Внимательно глядя на девушек, Раскова задавала множество вопросов об учебе, семье и работе, пытаясь понять, место ли ей в ее военной части. Ее спокойный, доброжелательный голос вселял уверенность. В полки приняли примерно каждую вторую.
Саратовских девушек разместили в одной большой комнате, где стало шумно и тесно. В целом ими были довольны, даже почти неграмотной Машей Макаровой, которая компенсировала недостаток образования тем, что, успев поработать шофером и трактористом, сразу прекрасно разобралась, что к чему в моторе Яка. Но новенькие принесли с собой и новые проблемы с дисциплиной. Девушки убегали с аэродрома греться, опаздывали на поверку, притаскивали в казарму котят и напропалую флиртовали с мужской частью гарнизона.