– Погодите, Александр, погодите, не мучайтесь, я сейчас… Я их и вам, Геннадий, сейчас подстригу. У нас есть ножницы. Простите, Всеволод, вы не привстанете?
Градька только водил вокруг себя головой. Культурность Максима была дичее, чем даже эти, дикие по своей непонятности бороды. Максим, однако, перешагнул через плаху, дошел до палатки, раздернул полог и до половины пролез вовнутрь. Внутри раздались недовольные вздохи, приглушенное: «спи-спи», потом «ты не видела?», потом «где тут у тебя?», и наконец зад Максима подался обратно.
Вместо ножниц он принес хрупкие маникюрные ножницы. Тем не менее, волосы вокруг удалось немного подрезать, и мужики, хотя и не стали до конца узнаваемыми, различались теперь получше: зубы у Сани блеснули крупные, лошадиные, а у Гени, напротив, мелкие, острые, и к тому же заваленные вовнутрь, как у щуки.
Саня было попробовал постричь даже ногти, но при первом же сдавливании ножницы разлетелись на две половинки.
– Эх, ноженки, мать твою в коромысло, – расстроился он и посмотрел на Максима. – Вот топеря баба твоя расстроится. – Он попробовал было скрепить половинки, но Максим вежливо их отобрал. Ногти так и остались где-то обломанными, где-то обкусанными.
– Ведашь, нет? – продолжал Саня, повернувшись теперь уже к Градьке. – Я как глянул на свои руки, так не сразу и понял, что это ногти висят. Страсть-то экая. Длинные, белые, загибаются. Мать Христоносица убереги! Правда, Гень?
– Ну. Да если бы на руках только, еще бы куда ни шло, – невесело откликнулся помлесчничего. – Но на ногах ведь. А мы еще с ним бежали, как дураки. Ногти, они в сапогах отросли, загнулись и в мясо… Едва с ним потом разулись. Саня-то как-то сообразил, сразу ножиком вылущил. А со мною теперь…
Геня запрятал ноги под плаху и влажно моргнул глазами. Все отвернулись. Градька уже был наслышан, как вчера они шли весь день босиком, на пятках, оторвав от своих пиджаков рукава и надев их на ноги.
Все кроме Градьки, на эти дела уже много наудивлялись, начертыхались прошедшей ночью, но он еще вяло соображал – переспрашивал и вновь переспрашивал.
Слово за слово, но в итоге мужики повторили свою историю заново, в два опять разволновавшихся голоса.
«Ёчи-мачи» так и выстреливали из Севолодки. Максим костяшкой большого пальца водил по гармошке лба. Даже Вермут, и тот беспокойно вилял хвостом, так как Саня время от времени охал и повторял:
– Если б не Верный, не вышли бы! Если б не Верный, не вышли бы!
Верный (Вермут промеж лесников) имел одним из родителей лайку: такая же сильная удлиненная шея, пушистый, колечком, хвост, однако, размером он был крупнее, поджарый, но уши стояли плохо, больше болтались тряпицами. Он плохо лаял на белку, не лучше ходил по следу, но он был молод, игрив, всеобщий любимец и вор.
Вермут занервничал еще в сто девятом квартале, за дальнею вырубкой, что лежала на новой лесовозной дороге, той самой, что вела к лесопункту, от которого должен был ехать Круглов.
Вермут сначала стал отставать, потом, поджимая хвост и принюхиваясь, остановился, потом побежал назад, потом просто лег на дорогу и заскулил.
– Верный! Я твою!.. – прошелся по матери Вермута Саня, когда надоело свистеть.
В сердцах он пошел назад и уже дошел до собаки, когда увидел первую елочку. Ростом с четверть, всем видом – трехлетний росток-самосев, она росла прямо на колее, пробиваясь из трещины на засохшей глине, что еще сохраняла весенний следы какого-то вездеходовского протектора. Не придавая тому значения, Саня поднял Вермута за ухо и, наподдав под зад, послал по дороге вперед. Березка повыше встретилась метрах в пяти, а там еще одна елочка-самосев… Вермут вдруг заметался и, не взирая на ругань и мат, увернулся от очередного пинка и рванул назад.