На третий день, во время похорон Марион из Гриншила, к нему наконец пришло успокоение. Приходу не понадобилось покупать ей гроб, как обычно делалось для бедняков: фермер из Риверсло, хозяин Ричи, оплатил всё сам и вечером присутствовал при последних обрядах. В тот день Дэвид прошагал семь миль до хижины пастуха, где тот приготовил скудное поминальное угощение – пиво и овсяные лепешки. В отличие от католической традиции отпевания мертвых священник не должен был читать молитв в доме покойной или на ее могиле, впрочем, и вдовец не присутствовал на погребении, но Дэвид поступил по-своему, помолившись вместе с мужем, плакальщицами и пятью-шестью пастухами, пришедшими на похороны. Четверо молодых мужчин несли легкий гроб, а Дэвид сопровождал их всю дорогу до Вудили. Фермер из Риверсло, угрюмый, смуглый и темноволосый человек по имени Эндрю Шиллинглоу, вокруг которого ходили недобрые слухи, ожидал их за поворотом и побрел бок о бок со священником. Звонарь Неемия Робб, исполнявший обязанности могильщика и церковного сторожа, встретил их у ворот с толпой сельчан. Под похоронный звон небольшого колокола в руках Робба все прошли к неглубокой яме, лишь женщины остались за оградой кладбища. Гроб опустили, забросали землей, и через пять минут всё было кончено. Никто не пошел семь миль по пустоши обратно в Гриншил, ибо «помины» не предполагались. Мужчины отправились в «Счастливую запруду», колокол водрузили обратно на дерево, две-три женщины всплакнули, и последний призрак Марион исчез в сумерках вместе с силуэтами удаляющихся людей, панихидными голосами повторяющих: «Вот и не стало бедняжки Миррен».
Эти скудные и простые в своей бедности похороны пробудили в Дэвиде нежность и умиротворение. Тучи больше не застили неба, утром пролился дождь, и полдень пах мягкой осенней свежестью. Пастор молился вместе с Ричи, но молился еще и за себя, а когда шагал по тропе вдоль Оленьего холма за гробом, ощутил, что на его молитвы получен ответ. Он более не сомневался в своем предназначении. Ему дарована эта паства – люди у кирки, измотанные жизнью труженики, за бессмертие душ которых он несет ответственность, – и сердце наполнила неизъяснимая радость. Он точно знал, зачем живет, и, наверное, что-то изменилось в его лице сообразно этим новым ощущениям, потому что люди приветствовали его, но тут же отходили, словно не желая отвлекать от размышлений. Только Риверсло, уже думающий о том, как он знатно погуляет в таверне, откуда уйдет пьяным далеко за полночь, оказался нечувствительным к настроению пастора. Он схватил священника за руку и затряс ее так, будто встретил знакомого гуртовщика на ярмарке. Он явно хотел поговорить, но не нашел нужных слов и ушел, сердито попрощавшись.
Лето в тот год будто не желало уходить, и осень была лучшей за последние двадцать лет. Весь сентябрь сияло солнце, жаркое, как в июне, утренние заморозки начались только к концу октября, снег же выпал лишь на третью неделю ноября. Скудные посевы, по большей части серый овес и ячмень, чуть разбавленные горохом и льном, успели вызреть, и урожай был быстро собран. Вязальщицы снопов дни напролет трудились в полях, а босоногая ребятня наслаждалась жизнью, свистя в тростинки и плетя невероятные броши из соломы. Затем настала пора обмолота и веяния на крышах амбаров, обдуваемых первыми ветрами с востока. Но никто не пошел на жнивье подбирать упавшие колоски, ибо считалось делом богоугодным оставить на стерне пропитание для птиц небесных. Наконец все немногочисленные плоды земли были занесены под крышу, на болотистых пустошах остались крошечные стога сена, необмолоченный овес отправился в пуни, а зерно – в житницы, и вскоре мельница в Вудили радостно заскрипела, перемалывая зимнее пропитание. Все в приходе знали, сколько причитается лэрду