Я не мог шевельнуться. Сквозь щели ставень, косые и параллельные, словно решетка, падали лучи света на фигуру, сидевшую на корточках у стены и пристально разглядывавшую меня узкими, блестящими зелеными глазами. В комнате висел запах, но не ладана: более густой, более дурманящий…
Несколько часов я лежал неподвижно, не из-за страха перед охранником, но из-за боязни пробить брешь в стене молчания и вновь впасть в существование, с которым я надеялся покончить. Внезапный порыв ветра распахнул ставни. Вместо статуи Себастиана в нише сидел святой, не походивший на изнуренные, искаженные фигуры с аскетическими членами и экстатическими, мертвенно-бледными ликами с запавшими глазами, которые я до сей поры почитал святыми. Этот же казался карикатурой на старых знакомцев и ситуацию, в которой я находился. Я поднялся на ноги и внезапно увидел Себастиана, отступившего далеко в стену, – казалось, он перенес еще больше страданий с тех пор, как я видел его в последний раз; тогда он был близок к смерти, которая теперь, должно быть, была далеко позади. Я подошел ближе; прежде я испытывал к нему отвращение, теперь – симпатию. Он определенно тоже это чувствовал, он двинулся навстречу. И всё же я опасался его; я простер руку, чтобы поприветствовать его или оттолкнуть; не знаю. Это была моя собственная фигура в обшарпанном зеркале. Я обернулся; толстяк святой по-прежнему незыблемо восседал в своем низком кресле; кончики пальцев сведены, но брюхо жирными складками свисало на бедра, на губах – сальная улыбка, словно он посмеивался над собственной святостью, переварив знатный обед, и на следующей расписной ширме, насколько я мог видеть, являл собою старика, лысого, с длинными усами; восседая на небольшой лошадке, он на конце сгибающейся трости протягивал книгу двум склоненным фигурам, стоявшим на другом берегу некоего пурпурного потока: всё, что могла передать остающимся его уходящая жизнь. Вместо копий и мечей здесь были развешены веера и павлиньи хвосты. Вместо старой пышной мебели – изящная тростниковая, покрытая лаком; и все же назначение многих предметов было мне непонятно. Другие манеры и жесты придется выучить, чтобы жить в их окружении.
Вместо радости от того, что прежнее, принесшее мне лишь скорби и несчастья, полностью и навсегда исчезло, на меня нахлынула подавляющая тоска, словно море на тонущий корабль, как второе крушение.
Только постель была всё той же, в этом я мог поклясться, и я продолжал лежать, словно на острове, единственный оставшийся после всепоглощающего всемирного потопа.
Но вдруг я с дрожью осознал свою наготу. Я увидел, что перед постелью лежала одежда, подтянул ее к себе и оделся. Она широкими складками свисала с меня. Это была униформа; знаки отличия, которые я до моего отбытия надеялся завоевать, были нашиты на рукавах и плечах. Разве это не издевательство? Грубая подкладка саднила мою израненную и раздраженную кожу: это одеяние унижало меня более, чем когда-либо; я в ярости отбросил его. Чем носить такое, я лучше навсегда останусь голым. На всю жизнь, как долго? Но перед кроватью лежало еще кое-что: пища. Я жадно набросился на нее, схватил кувшин, – а вдруг там оставалась еще капля мути? В кувшине была свежая вода.
На полу лежало еще какое-то платье: длинное широкое одеяние. Я надел его, – оно оказалось сносным, но в нем я показался самому себе чужим. Всё же я не снял его, но через окно выкарабкался в заросли, чтобы прийти в себя. Растительный мир, по крайней мере, не стал мне совершенно чуждым.
Но теперь меня подавляли тяжелые, незнакомые запахи, я всё время спотыкался о предательские корни, мне мешало длинное одеяние. Мне хотелось отдохнуть, спрятаться среди деревьев, но это уже была не осень, стояла жара; я искал тени, листва была раскаленным чадом, почва, казалось, жила и пылала изнутри, легионы муравьев надвигались со всех сторон – кусачие, огромные красные муравьи, пауки падали с ветвей, и вновь зазвенели комары. Я бросился бежать хоть на какое-нибудь открытое место, вновь внезапно очутился перед изгородью, вцепился в прутья, чтобы выбраться из этого непереносимого рая адских мучений, хотя снаружи не видел ничего, кроме моря, другого ада. Ограда в этот раз не подавалась. Я снова обернулся, пошел было по аллее, но внезапно ноги мои подкосились, и я застыл, словно обратившись в дерево.