«А чувства ты, значит, не берешь в расчет?» Она перебила меня, говоря, что я не понимаю. Я ответила, что прекрасно понимаю. Спросила, неужели она даже любовь не принимает во внимание. «При чем здесь это? – возразила она. – По-твоему, вот это у вас – любовь? Эта нищета, это изматывание себя, эта привычка обходиться без всего, эта беготня с работы на рынок? Ты не видишь, в кого ты превратилась в твоем-то возрасте? Прошу тебя, мама, ты ничего не хочешь понимать в жизни, но я всегда думала, что ты умная, очень умная женщина. Подумай: что за жизнь вы с папой ведете? Ты не видишь, что папа – неудачник и тебя с собой утащил? Если любишь меня, как ты можешь надеяться, что моя жизнь будет похожа на твою?»

Я тотчас же встала и пошла закрыть дверь, чтобы Микеле не услышал. Сделав это, я покраснела: мой поступок напоминал том что я написала в этой тетради накануне вечером, о Микеле и о Вагнере. Я сказала Мирелле, что всегда была безумно счастлива и искренне желаю ей быть столь же счастливой. Добавила, что это – жизнь, которую следует вести всякой женщине, что я не позволю ей действовать так, как она вознамерилась: пока живет в моем доме, я ей этого не позволю. «Знаю, что это временно и пройдет. Ты задумаешься, я помогу тебе задуматься, ты выйдешь замуж, когда влюбишься, когда будешь уважать какого-то мужчину, и тогда будешь любить свою семью, своих детей, как и я. Если он будет богат, тем лучше, а нет – так будешь работать, как я работаю…»

Мирелла посмотрела на меня жестким взглядом и сказала: «Тебе завидно».

14 января

И вновь воскресенье. Сегодня все ушли из дома сразу после завтрака; Микеле поехал навестить своего отца, хотел, чтобы я тоже поехала, но я сказала, что дел много и что попозже я бы хотела отдохнуть. Он взял меня пальцами за подбородок и спросил: «Что с тобой, мам? Ты как будто частенько предпочитаешь оставаться одна. Риккардо совершенно прав, когда утверждает, что ты изменилась с некоторых пор». Я ответила, что да, в каком-то смысле это так, но как раз из-за детей: я вечно в тревоге за них, потому что они больше не похожи на себя, больше не довольствуются тем, что когда-то делало их счастливыми. Заодно рассказала, что вчера Мирелла опять просила новое пальто: она считает, что мы можем купить его, стоит только захотеть, потому что и Микеле, и я получили премию на Рождество. Напрасно я пыталась втолковать ей, что эти деньги уже предназначены для других трат, – может, она думает, что мы хотим оставить их себе, тщательно заперев в ящике. Микеле заметил, что, вообще-то, даже пожелай мы оставить эти деньги себе, у нас есть на то полное право: «Это наши деньги, мы их заработали, ты тоже могла бы мечтать о новом пальто, тебе не кажется, мам?» Я сказала, что обратила внимание дочери и на это, но она ответила, что новое пальто в сорок три года уже не очень-то важно. Микеле улыбнулся, и я надеялась, он опровергнет ее довод; но вместо этого он завершил разговор репликой «Ну да, может, она и права» – и вышел, нежно обняв меня перед этим.

Я еще не решилась сказать Микеле о том, что произошло между Миреллой и мной в тот вечер, когда она вернулась домой поздно: утром я даже сказала ему, будто дочь пообещала больше так не делать. Хочу уберечь его от непрестанной тревоги, охватившей меня с того вечера. Кроме того, мне не хватало смелости процитировать ему ту низость, которую она сказала мне, прежде чем закрыться у себя в комнате: «Тебе завидно». Боюсь, что он, как и в случае с новым пальто, может взять да и заметить, улыбаясь: «Может, она и права».

Позже

Я прервала свои записи чуть раньше, потому что услышала какой-то шум в дверях, мне казалось, кто-то вставил ключ в замочную скважину. Застигнутая врасплох, я не знала, куда положить тетрадь: огляделась, но вся мебель казалась мне стеклянной, прозрачной – казалось, куда бы я ее ни спрятала, все равно будет видно. Я ходила туда-сюда с тетрадью в руке и наконец поняла, что шум доносился из соседней квартиры; успокоившись, я улыбнулась своим страхам. Прежде чем снова приняться за письмо, я подошла к двери и закрыла ее на цепочку, подумав, что всегда смогу сказать, будто сделала это по рассеянности. Но это действие, совершенное инстинктивно, немедленно породило во мне чувство ужаса, потому что показало, до какой степени я, всегда считавшая себя честной и верной женщиной, смирилась с самой возможностью лгать – и даже готовить себе алиби. Я подумала о Мирелле, которая умело наврала нам несколько дней назад, сказав, что встречается с Джованной, и кто знает, сколько еще раз она обманывала нас прежде, о Риккардо, который, чтобы получить чуть больше денег от отца, сказал, что купил книгу, которой на самом деле вовсе не покупал. Я задавалась вопросом, как же в таком случае лжет сам Микеле, – ведь и я тоже обманываю, ведя дневник. Понемногу, блуждая среди этих мыслей, я заплакала. Я сидела одна в пустом доме, в воскресной тишине, и мне казалось, что я навсегда потеряла всех тех, кого люблю, раз на самом деле они не такие, как я всегда себе представляла. И особенно если я сама не такая, как они представляли себе меня.