Татьяна забрала кулек, а старушка, не настаивая на общении, уже растаяла в тусклом свете коридора.

Татьяна положила кулек на стол все еще покрытый посеревшей скатертью. Надо было собраться, пойти и поставить на кухне чайник. А еще было бы хорошо помыть чашку. Ту самую синюю чашку которая стояла в ее буфете. Именно сейчас Татьяна переживала период восстановления контроля над своим личным пространством и своим телом. Про тело она ничего не могла сказать. Эти недели показали ей, как все текуче и как все переменчиво. Позавчера она была ленинградской поэтессой, вчера заключенной, а сегодня оказалась выращена из большого дома НКВД. Выращена быстро и жестко. Может именно это и показало ей все никчемность и пустоту ее места. Она мечтала о свободе пока была в большой, забитой бабами вонючей камере, а теперь переместившись в свою комнату, поняла, что этой свободы нет. И не потому, что сегодня или завтра за ней могли опять прийти, а потому, что даже здесь в своей коммунальной квартирке она продолжала оставаться в заключении.

В дверь тихо поскреблись. Татьяна протянула руку и откинула крючок белый от многих слоев краски. Старушка держала в руке свой черный чайник:

– Я воду вскипятила. Ты не ходи. Посиди, отдохни, попей чайку-то. Попей.

Татьяна кивнула в знак благодарности и взяла чайник. Ей подумалось, что старушка совсем не против поговорить еще. Так было и так, в большой камере стесненной высокими углами, когда приводили с допросов. Поговорить, обсудить, что-то, такая наивная как желание взять свою судьбу под контроль. Как будто все зависит от нас, а не от человека в гладком синем кителе подворотничок, которого сереет к вечеру рабочего дня.

Она понимала это желание соседки, но разговаривать о совместном заключении и той клетке прописанной для всех у нее не было сил.

– Хорошо, хорошо, – поняла старушка, она отдала чайник и опять пропала.

Татьяна не понесла нквдэшный пропуск на Радио. Она взяла больничный на три дня. Врач не глядя на нее, прописал ей контрастный душ и усиленной питание, оговорившись, что ей надо больше спать и больше гулять.

Ничего этого Татьяна не рассказала Коле. Не рассказала об унизительном обыске и той красной полоске застывшей крови на внутренней поверхности бедра, которую она долго оттирала хозяйственным мылом стоя жестяном тазу.

Не сказала она и того, что давно готова отказаться от Кости. Отказаться как от вырванной руки. Так сложилось, а ее упорство ничего уже не решало.

Вечером Коля пришел. Он осмотрел ее комнату. Прошелся из угла в угол, как бы примеряя на себя эту небольшую, но все ее чужую комнату.

Потом он настойчиво бубнил, расписывая прелести своей версии ее освобождения от Костиной тени. Татьяна нечасто кивала, подсказывая Косте как он прав, и раззадоривая его на новые подвиги. Сейчас ей было важно не получить свободу, которой как она прекрасно понимала уже никогда не будет, а убедить Колю с том, что эта свобода пришла к ней из его рук. Пусть он думает о ней как о верной возлюбленной и терпеливой жене. Наверное, ему так легче будет жить.

6

– А ты знаешь, – спросил Коля, отодвинув край занавеси и посмотрев на улицу, – я и сегодня и завтра оформил себе без содержания.

– Отпустили? – ехидно спросила Татьяна.

– Как видишь, – пожал плечами Коля, – наверно не сильно во мне нуждаются.

– Или наоборот так сильно, что дает отдохнуть. Ждут когда ты, наконец, устроишь свою личную жизнь.

Коля посмотрел на нее и отвернулся. Татьяне показалось, что именно сейчас он и решил устроить свою личную жизнь.

– А ты без тортика пришел, – спокойно сказала она.