Можно представить себе изумление тех, кто в соседней комнате ожидал с тоскливым нетерпением, чем разразится этот доклад.
В одном маленьком французском журнале рассказываются два следующих анекдота из царствования Павла.
Паж Копьев бился об заклад с товарищами, что тряхнет косу императора за обедом. Однажды, будучи дежурным за столом, схватил он государеву косу и дернул ее так сильно, что государь почувствовал боль и гневно спросил, кто это сделал. Все в испуге. Один паж не смутился и спокойно отвечал:
– Коса вашего величества криво лежала, я позволил себе выпрямить ее.
– Хорошо сделал, – сказал государь, – но всё же мог бы ты сделать это осторожнее.
Тем всё и кончилось.
В другой раз Копьев бился об заклад, что понюхает табаку из табакерки, которая была украшена бриллиантами и всегда находилась при государе. Однажды утром подходит он к столу возле кровати императора, почивающего на ней, берет табакерку, с шумом открывает ее и, взяв щепотку табаку, с усиленным фырканьем сует в нос.
– Что ты делаешь, пострел? – с гневом говорит проснувшийся государь.
– Нюхаю табак, – отвечает Копьев. – Вот восемь часов что дежурю; сон начинал меня одолевать. Я надеялся, что это меня освежит, и подумал лучше провиниться перед этикетом, чем перед служебной обязанностью.
– Ты совершенно прав, – говорит Павел, – но как эта табакерка мала для двух, то возьми ее себе.
Анекдот о косе известен в России; но, кажется, смелую шалость эту приписывали князю Александру Николаевичу Голицыну. Другой анекдот не очень правдоподобен, но, вероятно, и он перешел к французам из России. Не ими же выдуман он. Откуда им знать Копьева? Копьев был большой проказник, это известно. Что он не сробел бы выкинуть такую шутку, и это не подлежит сомнению; но был ли он в том положении, чтобы подобная проказа была доступна ему? Вот вопрос. И ответ, кажется, должен быть отрицательный. Сколько нам известно, Копьев никогда не был камер-пажом и по службе своей не находился вблизи ко двору.
Копьев был столько же известен в Петербурге своими остротами и проказами, сколько и худобой своей малокормленной крепостной четверни. Однажды ехал он по Невскому проспекту, а Сергей Львович Пушкин (отец поэта) шел пешком в том же направлении. Копьев предлагает довезти его. «Благодарю (отвечал тот), но не могу: я спешу».
Когда перед 1812 годом был выстроен в Москве Большой театр, граф Растопчин говорил, что это хорошо, но недостаточно: нужно купить еще 2000 душ, приписать их к театру и завести между ними род подушной повинности, так чтобы по очереди высылать по вечерам народ в театральную залу; на одну публику надеяться нельзя.
Страсть к театру развилась в публике позднее; но и тогда уже были театралы и страстные сторонники то русских актеров, то французских. В числе первых был некто Гусятников, человек зрелых лет и вообще очень скромный. Он вышел из купеческого звания, но мало-помалу приписался к лучшему московскому обществу и получил в нем оседлость. Он был большой поклонник певицы Сандуновой. Она тогда допевала в Москве арии, петые ею еще при Екатерине II, и увлекала сердца: во время оно она заколдовала сердце старика графа Безбородки, так что даже вынуждена была во время придворного спектакля жаловаться императрице на любовные преследования седого волокиты. Гусятников был обожатель более скромный и менее взыскательный.
В то время, о котором говорим, приехала из Петербурга в Москву на несколько представлений известная Филис Андрие. Русская театральная партия взволновалась от этого иноплеменного нашествия и вооружилась для защиты родного очага. Поклонник Сандуновой Гусятников стал, разумеется, во главе оборонительного отряда. Однажды приезжает он во французский спектакль, садится в первый ряд кресел и, только что начинает Филис рулады свои, всенародно затыкает себе уши, встает с кресел и с заткнутыми ушами торжественно проходит всю залу, кидая направо и налево взгляды презрения и негодования на недостойных