Однажды, когда он сидел с великим князем в своем утреннем наряде, Константин Павлович сказал:

– Давно не видал я лошадей. Отправимся в конюшни!

– Сейчас, – отвечал Раевский, – позвольте мне одеться!

– Какой вздор! Лошади не взыщут, можешь и так явиться к ним. Поедем! Коляска моя у подъезда.

Раевский просил еще позволения одеться, но великий князь так твердо стоял на своем, что делать было нечего. Только что уселись они в коляске, как великий князь закричал кучеру: «В Петербург!» Коляска помчалась. Доехав до Невского проспекта, Константин Павлович приказал кучеру остановиться, а Раевскому сказал: «Теперь милости просим, изволь выходить!» Можно представить себе картину: Раевский в халате, пробирающийся пешком сквозь толпу многолюдного Невского проспекта.

Какую мораль вывести из этого рассказа? А вот какую: не должно никогда забываться перед высшими и следует строго держаться этого правила вовсе не из порабощения и низкопоклонства, а напротив – из уважения к себе и из личного достоинства.

Майор старого времени дивился в начале нынешнего столетия развязности молодых офицеров в отношении к начальству. «В наше время, – говорил он, – было не так. Однажды представлялся я фельдмаршалу графу Румянцеву-Задунайскому. “Что скажешь новенького?” – спросил он меня. А я поклонился да молчу. Граф, чем-то, по-видимому, озабоченный, изволил задумчиво ходить по комнате. Проходя мимо меня, он несколько раз повторил тот же вопрос, а я всё по-прежнему поклонюсь и молчу. Наконец он сказал: “Если будешь всё молчать, то можешь и убираться прочь”. Я поклонился и вышел».

Пример этого майора и пример Раевского вдаются в крайности; но если непременно выбирать один из двух, то лучше следовать первому, чем второму: в поклонах и молчании майора более благоразумия, даже личного достоинства, нежели в халатной бесцеремонности Раевского.

* * *

Великий князь Константин Павлович очень любил театр. Охотно и часто присутствовал он в Варшаве на спектаклях польских и французских. Как на одной, так и на другой сцене бывали превосходные актеры. Великий князь особенно благоволил к ним и вообще милостиво с ними обращался.

Французский комик Мере был увлекателен: нельзя было быть и умнее, и глупее него в ролях простачков. Он часто смешил своей важностью и серьезностью, а шутка его никогда не доходила до шутовства и скоморошества. Он схватывал натуру живьем и передавал ее зрителям в истинном, но вместе с тем и в высокохудожественном выражении. Вот настоящее искусство актера: быть истинным до обмана или обманчивым до истины. Великий князь очень ценил дарование Мере и любил его.

Однажды бедный Мере, по недогадке, очутился между рядами солдат на Саксонской площади, во время парада, в присутствии великого князя. На парадном плацу и во время развода его высочеству было не до шутки. Всеобъемлющим взглядом своим усмотрел он Мере и, как нарушителя военного благочиния, приказал свести его на гауптвахту. Разумеется, задержание продолжалось недолго: после развода великий князь велел его выпустить.

На другой день Мере разыгрывал в каком-то водевиле роль солдата Национальной гвардии, которому капитан грозит арестом за упущение по службе. «Нет, это уже чересчур скучно (говорит Мере, разумеется, от себя): вчера на гауптвахте, сегодня на гауптвахте; это ни на что не похоже!»

Константин Павлович смеялся этой шутке, но, встретясь с актером, сказал ему: «Ты, кажется, напрашиваешься на третий арест».

* * *

Есть лгуны, которых совестно называть лгунами: они своего рода поэты, часто в них более воображения, нежели в присяжных поэтах. Возьмите, например, князя Ц. Во время проливного дождя является он к приятелю.