, одевались по моде первой четверти столетия, а то и 19-го века, культивировали вычурно-изящные манеры, говорили исключительно благородным слогом и писали на бумаге с вензелем. Другие, напротив, меняли фамилию, старались забыть родной язык, вычеркнуть раз и навсегда всё, что было и раствориться поскорее в толпе, чтобы бесстрашно переходить улицу в положенном месте.

Сперва мне казалось, что как и в армии, за границей мне постоянно приходилось иметь дело с такими, кто, в принципе, никогда не должен был встретиться мне на пути. Но я ошибался. Я получил как раз то, что заслуживал. Пораскинуть мозгами, в этой сборной солянке не хватало только диетической колбаски в виде моей особи. Принёся этот лакомый кусочек, я, наконец, влился в стадо оборванцев под общим названием русская эмиграция 3-й волны.

Шине было неловко и просто бродить по улицам. Это было ясно без слов. Но, главное (думаю), его стесняла собственная тревога, он испытывал унизительное чувство, к которому привычки не имел. Шине было противно бояться, я это знал точно. Он был циничен и высокомерен, незнакомцу почти невозможно было к нему подойти, в привычном понимании, Шина был лишён того, что называется совестью, было бы ошибочно назвать Шину неуязвимым или нечувствительным, но если он и испытывал острые чувства, то на лице их прочесть было нельзя. Comme tous les êtres réellement forts (как написал его любимый писатель), il avait l’humeur égale [47]. Ко всему прочему, Шина был прирождённый аферист. Если б я был бабой (повторял он слова миллионера Максвелла), я бы был постоянно беременной. Один мудозвон жаловался мне, что в юности был дураком и пропустил мимо носа много свежего мясо, которое само в рот лезло, вот бы, дескать, туда теперь – обратно лет эдак на тридцать назад, только с теперешним знанием и опытом. Шина с таким знанием и опытом родился, так что тратить времени надобности не имел.

Как бы между прочим, я предложил Шине зайти ко мне. Оценив моё предложение, он скорчил гримасу. Я понял, что Шина завидует. Всего, может, половину секунды, один миг в глазах его промелькнуло искрометное нечто, что тут же погасло. Я почувствовал, как под колокольный звон Нотр-Дама моя грудь выкатывается на набережную колесом.

Мы были лучшими друзьями с детства, часто прогуливали уроки, пускали ранней весной спички по ручьям или дрочили, сидя друг напротив друга, катались на кабинках лифта, курили до тошноты, позднее угоняли машины близких знакомых или родственников, купались в ванне вместе с подружками, не важно, мы не раз признавались друг другу, что ценнее этого ощущения нет ничего. По напористому торжеству ничто не может перекрыть состояние побега. Ничто не сможет сравниться с драйвом оторванности и пресловутой свободы, даже если никак её не использовать. Именно никак не использовать. Никогда и никак. Пусть она ни к чему не приводит. Идти себе туда или сюда, куда хочется или попросту следовать направлению воздушных потоков, как птица. Высвобождать, короче, воображение. Побег нужен для свободы фантазии. Даже если мысль и лишена всякого смысла. Впоследствии, вкуса к такой свободе уже не отнять.

Не удержавшись, я улыбнулся. Шина насупился (у него был очень цепкий взгляд), достал сигареты. Стукнув пачкой по тыльной стороне ладони, он уткнулся в пригоршню и прикурил. Поливая берег белым светом, мимо проползал плоский речной трамвайчик, и мелкий дождь в ослепительном неоновом потоке казался рассыпчатым снегом. Сощурившись, Шина отвернулся и протянул мне пачку, но я достал свои. Если бы он в эту секунду двинул мне в челюсть, я бы не удивился.