Кое-где между жалованными было в ходу и княже: и грек Зарояни был за него и убит бабами; хотя сужден, наказан кнутом и сослан в каторжные работы был неповинный ни в чем кучер, везший его домой. Только лет через пять одна женщина, умирая, заявила, что она собственноручно распластала топором голову своему помещику за то, что он попсув всех дзевух и опоганив всих дзецюков (мальчиков). Заявление это однако же, кажется, было замято ради общего спокойствия и приличия.

«Двадзесце пенць батов (батогов)!» – выкрикивал поляк в ярости, и бедный белорус смиренно и со стоическою апатиею получал это количество! Жалованные помещики и присылаемые ими из России управляющие, чувствуя свое преимущество, никогда не выходили из себя, не унижались до неприличного крика, а хладнокровно и повелительно приказывали отсчитывать провинившемуся по сотне, другой и даже третьей плетей. Порядки! Что и говорить?

– «Какая разница между огнем и мужиком?» – «Огонь прежде высекут, а потом разложат, а мужика прежде разложат, а потом высекут». Вот какой поговорочкой забавлялись тогда в модных даже салонах.

А вот факт, который не должно бы предать забвению. К смотрителю тюремного замка Миниману ежедневно приставал один арестант с просьбою непременно посечь его. Он был крепостным какого-то помещика (жаль, что теперь не могу вспомнить, чьим именно), служил у него лакеем и почти ежедневно получал некоторую порцию помещичьего наставления. И вот прошло более месяца, как-то он попал в тюрьму, и выдача эта прекратилась. Несносный зуд в посекаемой части тела беспокоил его так, что он не находил себе места ни днем, ни ночью. Миниман, которому надоели ежедневные почти слезные просьбы, доложил о них губернатору, а тот разрешил посечь просителя в присутствии прокурора и врача. Семьдесят пять плетей удовлетворило страдавшего, и он мог после получения их спокойно спать по ночам. Это можно бы назвать научно, по Дарвину, приспособлением организма к окружающей среде, а vulgo, т. е. попросту – привычкою. Мицкевич спрашивал ведь черта, зачем он сидит в болоте? «Привычка», – ответил тот равнодушно[55].

Нельзя не вспомнить здесь про легендарного помещика Островского[56]. Вследствие ли старошляхетской традиции, из желания подражать таким тузам, как Радзивилл – Пане Коханку[57] или Потоцкий-Каневский[58]; а то хотя и меньшей руки самодурам, как Володкович[59], расстрелянный в Минске конфедератами, а, может быть, и начитавшись современных романов (известно, что он принадлежал к так называемой интеллигенции), этот новый Дон Кихот собрал из своих дворовых людей, а частью из крестьян, шайку, наезжал на дворы ненавистных ему соседей, грабил лавки по городам и проезжих по дорогам, разбивал почты и в то же время, подражая Ринальдино Ринальдини[60] и Фра-Дья-воло[61], щедрою рукою сыпал вспомоществования и благодеяния бедным и нуждающимся. Когда он был схвачен, то одни не могли нарадоваться концу их страха, тогда как другие плакали и усердно молились об его избавлении. По суду он был сослан в Сибирь, но спустя лет пять приехал в Витебск какой-то посланный из Петербурга чиновников, вроде ревизора, и обедал у губернатора. Находившийся тут же дежурный полицейский пристав Гвоздев, услужливо снимавший с уважаемого гостя шубу, узнал в нем Островского и после обеда заявил о своем открытии. «Удивляюсь, Гвоздев, как ты глуп! Десять тысяч рублей получил бы от меня без всякого торгу; а теперь – шиш в нос!» – сказал пойманный узнавшему и уличившему его, который после такого упрека с тоски спился окончательно.

Спустя больше десяти лет явился другой такой же авантюрист, но уже военный, следовательно, без традиций, помещик Клингер, известный под именем Тришки, наполнивший своею славою более Смоленскую и отчасти Орловскую губернию. О нем упоминает и Тургенев в «Записках охотника». Он тоже был сослан в Сибирь и тоже явился обратно – в Велижском уезде, но конец его неизвестен. Кажется, он не был пойман вторично. Вдова его вышла потом замуж за полковника В. С. Комарова и была мачехой всех Комаровых Виссарионовичей.